29/03/24 - 09:30 am


Автор Тема: Александровский Вадим-Записки лагерного врача(Окончание)  (Прочитано 662 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27470
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
На наш лагпункт, как, впрочем, и на другие, часто приезжало отделенческое начальство в составе: начальник отделения, «кум», начальник ЧИС (часть интендантского снабжения), начальник КВЧ, начальник режима, начальник санчасти и другие. Существовал ритуал ревизий. Они всей толпой в сопровождении местного начальства, медленно, солидно и важно обходили помещения, залезали во все дырки, рассыпая направо и налево угрозы, брань и замечания как в адрес зеков, так и в адрес местных властей. Однажды забрели и к нам в санчасть. Впереди, задрав подбородок вверх, вышагивал начальник отделения капитан Трубицын. Совсем еще недавно он был майором, а потом на чем-то погорел и расстался с большой звездочкой. Я доложил Трубицыну: «Врач лагпункта зека…» Он смерил меня с ног до головы презрительным и почему-то злобным взглядом бесцветных глаз. В

идел меня впервые, так что насолить ему я еще не мог. «Где учился?» — обращаясь на «ты», спросил он. «Я кончил ВММА в Ленинграде». — «Так-так,— процедил начальник,— ну, посмотрим, какой ты академик»,— и проследовал в нашу кухню-столовую. За ним потянулась все свита. В кухне Трубицын снял китель, засучил рукав нижней несвежей рубахи и, к моему великому удивлению, засунул руку в кадку с кипяченой питьевой водой. Там он поскреб стенку кадки ногтем, вытащил руку обратно и с торжеством показал ноготь свите. На ногте был небольшой соскоб водяного осадка. «Эх, ты, академик х…в! Наложить на него взыскание!» Больше в санчасти Трубицына ничто не заинтересовало, и вся свора удалилась восвояси.

А взыскания Друккер не наложил, ограничившись очередным ворчанием. Но чаще возглавлял эти проверки заместитель Трубицына лейтенант Колодочка, человек ростом сантиметров в 150 и такой же ширины. Это был злобный садист, совершенно безграмотный и невежественный. Он терроризировал и зеков, и начальство, придираясь ко всякой чепухе и рассыпая налево и направо взыскания: «В шизо! Лишить посылок! Лишить ларька! Лишить свидания!» И тому подобное. Ненавидели его люто. Иногда перед обходом на стенках бараков успевали написать в его адрес похабные ругательства, он тогда свирепел еще больше, разражаясь отборной бранью. Тут же надзиратели волокли провинившихся в карцер. Я неоднократно попадал по пустячным поводам в лапы этого зверюги, а одного из фельдшеров он снял с работы и отправил на лесоповал за то, что тот вовремя не вскочил с места при его появлении.

Я уже упоминал о том, что мне приходилось присутствовать при разборе дел отказчиков. Тех, кто ссылался на болезнь, я смотрел, как правило, в санчасти. Однажды из карцера два надзирателя привели ко мне блатаря-отказчика на предмет медосмотра. Я только что собрался этим заняться, как вдруг этот урка сунул руку куда-то в глубь своего тряпья и выхватил оттуда горсть мелких битых стекол с острыми краями. Не успел никто и шевельнуться, как человек мгновенно проглотил кучку стекла. Все оцепенели, а он вытер губы рукавом и заявил: «Ну, что, получили, суки?! Теперь лечите меня».

Я, зная, что стекла непременно вызовут прободение — разрыв стенки желудка, сразу же потребовал конвой и машину, чтобы вести пострадавшего в хирургическое отделение на операцию. На 3-м лагпункте, куда мы за час благополучно доехали, тамошние хирурги осмотрели больного не торопясь и без паники. Я с удивлением увидел, что мои коллеги вовсе не собирались срочно класть больного на операционный стол. «Эх, милок, ты еще не видел,— сказал доктор Христенко,— а я насмотрелся этих глотателей за свою жизнь больше, чем ты нарывов. Ни хрена с ним не будет, уверяю тебя».

И действительно, ничего с этим человеком не случилось. Мне объяснили, что в желудке и кишечнике стекла обволакиваются слизью и спокойно выходят. И не только стекла, но даже и гвозди. Впоследствии мне раза три приходилось видеть подобные зрелища, но я стал относиться к таким событиям уже хладнокровнее. В своей медицинской практике я довольно часто сталкивался с жалобами больных, ставившими меня в тупик. Я уже не говорю о симулянтах. Не всех удавалось раскусить сразу, некоторые долго водили меня за нос, прежде чем я разбирался в сути дела. В начале моей лагерной работы я столкнулся с массовыми жалобами на боли в ногах — в области передней и задней поверхности голеней.

Объективно ничего нигде не находил. И только позже с подсказки другого лагерного врача я наконец нащупал бляшки над большой берцовой костью. Оказалось, что это одно из проявлений гиповитаминоза «С», начало цинги без какой-либо другой на этой стадии симптоматики. Несколько инъекций витамина «С» такие боли начисто ликвидировали. Было много и других случаев, где я пасовал из-за отсутствия практического опыта.

Бывали и довольно курьезные случаи. Повадился ходить ко мне в санчасть некий здоровый и крепкий эстонец — почти все эстонцы регулярно получали большие продуктовые посылки, поэтому и были крепкими. Так вот, этот человек выдавал высокую и стабильную температуру тела — порядка 38 градусов, жалуясь на жар и ломоту во всех костях. Ну, ничего, абсолютно ничего я у него не находил. Все везде было чисто и спокойно — и сердце, и легкие, и уши, и зубы, и глотка, и живот. Посылали на анализ кровь и мочу — все нормально. Возил я его даже на ретген легких в Центральный лазарет — ничего! Смотрели его и другие врачи на 3-м лагпункте, тоже никто ничего не нашел. А температура держалась.

Я проверял эту температуру и так, и этак, в разное время, в разных местах тела, но всегда и везде температура оказывалась не ниже 38 градусов. О больном знали теперь всюду, им заинтересовался даже новый начальник отделения майор Кубраков, не говоря уж о Лучакове Прорабатывалось решение об отправке больного в тюремную больницу в Ленинград. А я нутром чувствовал, что тут дело нечисто, что это какая-то загадочная «мастырка». И вот однажды приходит ко мне человек, живущий с моим эстонцем в одном бараке, и рассказывает простую и трогательную историю. Оказывается, мой мнимый больной, желая «закосить», каждое утро вставлял в задний проход добрую долю чеснока, полученного в посылке. Тут же температура почему-то повышалась до 38 градусов и держалась на этом уровне все время, пока чеснок не вынимался.

Бывали и другие, не менее изощренные способы разнообразных «мастырок», такие, например, как вдыхание чайной, табачной или сахарной пыли, вызывавшей тяжелые бронхиты, хронические пневмонии с последующими пневмосклерозами. Занимались этим преимущественно бытовики или урки-«соцблизкие». И не для какого-нибудь жалкого освобождения от работы на 2-3 дня, а для получения инвалидности и освобождения из лагеря по болезни, так называемому актированию, которое тогда начинало практиковаться. Я не пытался разоблачать эти случаи, хотя они были мне ясны, а предоставлял все на усмотрение актировочной комиссии. Некоторых освобождали.

Ну, а время шло. Наступила осень 1952 года. К этому моменту на нашем 5-м лагпункте весьма активизировались блатные, возглавляемые местным бандитом Толиком-Дубиной и Сашей-Коротким (рост — 152 см, вес — 96 кг). Не встречая особого сопротивления, не обладая чувством меры, «цветные» братья воровали, отнимали, избивали и проигрывали в карты имущество (пока еще не жизнь) работяг. Усилилось давление на пищеблок и санчасть.

Жить становилось все мерзостней, чувствовалось, что близится какой-то трагический конфликт. Нарядчиком на лагпункте был веселый и активный человек — Федор Трофимович Щерба. В его обязанности входили вывод людей на работу, учет, распределение, оформление документации и прочие вещи. Работа собачья, угодить каждому Федя не мог и имел, естественно, много врагов. Я с ним был в хороших отношениях, работали мы в контакте. Однажды утром, уже после развода, Федя вбежал ко мне, бледный и страшно испуганный: «Меня сейчас зарежут, спрячь пока куда-нибудь». Я без долгих расспросов положил его на койку и укрыл одеялом.

Еле успел это сделать, как в амбулаторию ворвались бандиты Олейник и Веселовский, оба пьяные, страшные, с налитыми кровью свирепыми глазами и с ножами в руках. «Где Щерба, лепило? Ты его прячешь? Если найдем здесь, то запорем его и тебя, гада!» И в этот момент я увидел за их спинами в окне, как мимо промелькнул и помчался к вахте Федя. «Ищите»,— сказал, нащупывая за спиной всегда стоящую у стола дубинку. Один бандит остался со мной, а второй, обежав всю санчасть, вернулся: «Нету гада! Слинял!» Гнусно матерясь, оба вымелись из санчасти, а Федя в это время был уже за зоной. Позже его отправили на 3-й лагпункт.

И наконец назревший нарыв лопнул. Однажды к вечеру мы, медики, находившиеся в санчасти, услышали какой-то шум, крики, доносившиеся снаружи. Выскочили из помещения и увидели, как по деревянному трапу возле блатного барака идет цепочка людей, один за другим, человек десять. У всех в руках ножи или дубины.

Впереди — бывший подполковник-артиллерист Борис Бамбыль, за ним мой приятель Кальчик и другие работяги. С руганью они медленно и неотвратимо двигались вперед, а перед ними бежала, вопя, толпа «социально близких» к выходу с лагпункта. Преследователи были уже близко. И в этот момент на вахте прогремело два выстрела. Затем дверь открылась, и вся ревущая от ужаса блатная толпа вывалилась наружу. Преследователи остановились остывая.

Вокруг бегали растерянные надзиратели. Вдруг послышались крики: «Доктора, доктора! Скорее на вахту!» Я схватил сумку и вместе с фельдшером понесся на место происшествия. Растолкав толпу, я увидел лежащего прямо под вахтенным зарешеченным окном человека. Я узнал в нем девятнадцатилетнего «пацана» (воровского ученика) Смирнова. Смирнов был обнажен до пояса, лежал на спине, а в области сердца у него я увидел два пулевых отверстия с небольшим количеством крови вокруг. Смирнов был мертв. Оказалось, что вахтенный солдат, смертельно испуганный ворвавшейся на площадку толпой, выстрелил, не целясь, через окно в эту толпу. Случайной жертвой оказался Смирнов. Это было третье лагерное убийство, которое я увидел.

Блатных тут же куда-то увезли, и на лагпункте наступил период тишины и покоя. Изгнавшие уголовников с лагпункта никакого наказания не понесли, они никого не избили и не убили. А наличие у них ножей все дружно отрицали. Я упомянул о своем приятеле Леониде Кальчике, участнике изгнания блатных. Несколько слов о нем.

Мой ровесник, 28 лет, широко начитанный, эрудированный человек, но. решив ничем в лагере не выделяться, быстро усвоил лагерный жаргон, манеры, образ жизни. Составлял обширный словарь лагерного и блатного жаргона. А учился он на философском факультете ЛГУ, Поступил туда в 1944 году. В процессе учебы до 1949 года постепенно пересажали всех студентов и большинство преподавателей факультета.

Перед государственными экзаменами в 1949 году остались всего восемь студентов, но и их арестовали, не дав защитить диплом. В 1949 году философский факультет ЛГУ не выпустил никого. Кальчик заявлял, что он благодарен судьбе за лагерь: здесь он многое увидел, понял, узнал, получил колоссальный материал для будущей книги, и вообще на воле в это время ему было бы хуже. Работал он вначале на общих работах, затем перешел, как человек образованный, в «придурки» — десятником. Активно участвовал в борьбе с блатными, проявляя при этом жесткость и даже жестокость.

Итак, после изгнания урок на лагпункте жить стало легче и спокойнее. У меня уменьшилось количество больных на приеме, прекратилось вымогательство с ножами, и я убрал из амбулатории дубинку. Правда, вскоре прибыли несколько «сук» (отрекшихся воров), но они в массе работяг вели себя тихо. В это время я был увлечен новокаиновой блокадой. Стал широко ее применять, особенно при крестцово-поясничных радикулитах, когда человека просто скрючивало.

А таких случаев было, конечно, много: работа-то была тяжелой. Освоил я и паранефральную (околопочечную) блокаду, довольно сложную, но зато весьма эффективную. Лагпункт стало навещать по инициативе Лучакова много врачей — специалистов узкого профиля (глаза, уши, нервы и т.п.). Да и сам Лучаков часто нас навещал, обращаясь с коллегами ровно, спокойно и благожелательно.

Теперь, за два с половиной года избавившись от тоски и шока первых месяцев, я чувствовал себя достаточно уверенным и довольно твердо стоял на ногах. Повезло мне еще и в том, что лагерный режим здесь не был столь суровым, как, по рассказам бывалых зеков, в других лагерях или как это было здесь в прошлые годы. Приближался к концу 1952 год. Судя по информации с воли, год этот был в стране страшным. Снова нарастала волна безумия, снова усилились репрессии. Пожалуй, в лагере люди чувствовали себя спокойнее, ибо арест и лишение свободы были у них позади, а у вольных людей, возможно, все это было еще впереди. Страшно поразило меня, да и всех «дело врачей».

Однако практически все в лагере были убеждены в том, что это грандиозная провокация, на основе которой готовится нечто еще более масштабное. Новый год мы — я, Кальчик, техник Юра Николаев, художник Крамаренко, фельдшера Котиков, Старостин и Новиков — встретили в затемненной санчасти. На столе был у нас коньяк, привезенный незадолго до этого вольным фельдшером Николаем Ивановичем Поповым из Ленинграда. Коньячная этикетка с одной из этих бутылок хранится у меня до сих пор. А время шло. Кончилась зима.

Наступил март 1953 года. И вот — 2 марта. С утра было все тихо, а днем по лагпункту поползли какие-то темные слухи. Следует сказать, что радио у нас было, но работало только утром и вечером, а на день выключалось, так как днем не работала маленькая электростанция, питавшая радиоприемник-трансформатор. Утром 2 марта никаких особых сообщений по радио не передали, а днем появились слухи, пришедшие с вольняшками из-за зоны. Шепотом передавали друг другу что-то о каких-то неладах на самом верху. Вечером все прояснилось: тяжело болен товарищ Сталин. Прослушав медицинскую сводку, я мгновенно понял, что дни Сталина сочтены.

Для меня эта новость была колоссальным шоком, да и для других, вероятно, тоже. К Сталину отношение в лагере было однозначным. Подавляющее большинство знали и понимали, что из себя представлял этот человек. Понимали, что это тиран, что он подмял под себя великую страну и что судьба каждого из заключенных как-то связана с судьбой Сталина. Поэтому в лагере возникло тихое осторожное ликование. Громко ликовать боялись: а вдруг выживет… Вечером 5 марта по медицинской сводке я понял, что конец близок, если уже не наступил.

От волнения не спал всю ночь, а в 6 часов утра 6 марта по радио начали передавать траурную музыку. Все! Конец! Конец великой сталинской эпохе, конец террору, конец горячечному безумию. Предчувствие огромных перемен вообще и в своей судьбе в частности охватило меня. А в лагере тем временем ликовали уже теперь громко: раздавались выкрики, слышалось хоровое пение, топот и грохот пляшущих зеков.

На работу вышли бодро, с песнями под крики и угрозы конвоя и бешеный лай собак. Вольные, чувствовалось, были расстроены и бродили как потерянные, а вскоре и вообще куда-то исчезли. Вечером явился пьяненький Николай Иванович Попов и рассказал о траурном собрании вольных работников, солдат и надзирателей, когда каждый старался перерыдать соседа, кося по сторонам глазами: кто рыдает лучше, а кто хуже. Наша компания разошлась из санчасти поздно. Вышли на крыльцо. Был легкий морозец. И было тихо, тихо. На ночном черном небе синели, радуясь, звезды. Юрий Николаев, воздев руки, с чувством продекламировал: «На Святой Руси петухи поют! Скоро будет день на Святой Руси!» С этим и разошлись.

В середине марта 1953 года наш 5-й лагпункт закрыли. Он просуществовал около десяти лет. Бараки сгнили, а лес вокруг был весь вырублен. Переехали мы в глубину леса, еще километров на 15 дальше от Кодина, на новенький, только что выстроенный 7-й лагпункт. Постройки там были солидные, добротные просторные, не чета хлипким, убогим барачным строениям других лагпунктов.

Оказалось, что потом, года через три, когда и этот лагпункт закроется, в нем будет размещаться воинская часть. Для такой двойной цели он и строился так солидно и так надолго. Был этот лагпункт гораздо больше других, на тысячу человек, и был обустроен всем необходимым для воинской части, В большом помещении санчасти амбулато-рия, лазарет на 20 коек в четырех комнатах, изолятор, кухня, столовая и подсобные помещения. Была и комната («кабинка») для врача, которую я и занял.

Дом этот был еще, так сказать, полуфабрикатом: сырым, неоштукатуренным, необжитым. Оборудовали мы его всем тем, что вывезли из старой санчасти. Коек не было. Вместо них сколотили щиты на ножках и поставили в палаты. Матрацы и белье нам выдали. Начали работать. К нашему переезду 7-й был уже наполовину заселен, увы, уголовным, «цветным» элементом. Однако люди с 5-го лагпункта быстро прижали их. Блатные притихли и явными безобразиями не занимались, боясь возмездия.

А местность вокруг была прекрасная: густой, почти девственный лес и красивейшее большое озеро. На противоположном берегу виднелись какие-то полуразвалины. Оказалось, что это бывшая коммуна 20-х годов. А жили там сейчас местные люди. Лагерные бесконвойные ходили на рыбалку и торговали свежей рыбой и в зоне, и за зоной, а уловы были огромными.
Налаживалась обычная медико-санитарная работа: приемы, лечение стационарных больных, перевязки, лечение травм, мелкие операции, санитарная работа и прочее.

Наступило 27 марта. Как гром среди ясного неба грянула бериевская амнистия. Да, амнистию ждали все, но мы были уверены, что она прежде всего коснется 58-й статьи, «язычников». Но нет. Ни один из политических в нашем лагере не был амнистирован, поскольку никто не имел «за пазухой» меньше 10 лет, а могли уйти только с пятилетним сроком. Разочарование было крайне тяжелым. Еще раз была подорвана вера в справедливость и законность. Зато преступный мир ликовал. Уходили воры, бандиты, хулиганы, насильники. На прощание они устраивали в лагерях оргии, драки, предавались изощренным извращениям и перестали работать вообще.

Вскоре их пачками стали выпускать, и к концу апреля в лагере их не осталось. По сообщениям же с воли, они терроризировали всю страну и вскоре снова оказались за решеткой. На нашем лагпункте преступного элемента пока не было. Остались «мужики-работяги», то есть 58-я и бытовики, работящие и безотказные люди. Они торжественно поклялись, что не допустят на лагпункт ни одного блатного. В это время лагпункт не был заполнен, жили там человек 500. Были созданы бригады «рекордистов», для коих отвели специальную секцию с кроватями (в санчасти их еще не было), с постельным бельем и образцовой чистотой.

Впрочем, то же было и в ОП. Эти рекордисты, здоровые молодые ребята, работали механизаторами, то есть с бензопила-ми, с электропилами, на тракторах и машинах (да, такая техника появилась и в лагере) и зарабатывали много, получая на руки колоссальную для лагеря сумму — 600 — 800 рублей. Основная же масса продолжала вкалывать вручную. В апреле грянул новый гром — освобождение «врачей-убийц», казнь Рюмина, начальника следственного управления МГБ, и осуждение порочных методов МГБ. Тут-то мы почувство-вали, что стало горячее, что дело запахло свободою уже и для нас, «фашистов».

В нашем ленинградском этапе был инженер, пожилой уже человек Мирон Ильич Крепнер. В это время он работал инженером в отделении, был бесконвойным и часто разъезжал по лагпунктам, разнося новости и слухи, до которых был великий охотник, как, впрочем, и все лагерники. Я был с ним в хороших отношениях и с удовольствием слушал его байки, веря и не веря им.

По нему — так мы на днях должны были освободиться. Он первый сообщил о введении зачетов за хорошую работу и примерное поведение и об освобождении по двум третям (то есть отсидевший 2/3 срока даже вместе с зачетами). И этот слух вскоре подтвердился официально. Так проходили дни в волнениях и надеждах. А в июне еще одна поразительная новость — свержение Берии. Тут уж ликование было легальным, бурным и всеобщим. Начальство же пребывало в растерянности и недоумении — рушились их проклятые основы. Режим в лагере явно слабел и гуманизировался.

В июле молния и гром поразили уже лично меня. В одно прекрасное воскресенье работяг попытались выгнать на работу, поскольку по всем швам трещал план. Работяги, однако, в выходной день работать не пожелали, и ни один человек на развод к вахте не явился. Тогда начальник лагпункта, теперь уже старший лейтенант Сергеев—Рябота позвонил начальнику отделения майору Кубракову и доложил о забастовке.

Часа через полтора, около 9 утра, на лагпункт явилось начальство: Кубраков, «кум» майор Вейцман, интендант майор Лукашенко, начальник режима, производственники и кто-то еще. Приехали на грузовике со скамьями в кузове. Раньше все было бы просто: гнать за зону силой, сажать в кандей, одевать наручники, лепить новый срок и тому подобное. Сейчас же начальникам пришлось ходить по баракам и униженно просить работяг выйти хотя бы на полдня, суля при этом златые горы. Уговорили. Работяги нехотя, с руганью и проклятиями поплелись в лес. Начальство же, облегченно вздохнув, обосновалось перед отъездом в конторе — отдохнуть от трудов и забот.

Где-то через час у вахты послышались крики: «Доктора, доктора!» Я помчался туда. У ворот стояла машина-лесовоз без бортов, но со стойками; у машины суетился производственный фельдшер, а в кузове кто-то лежал. Оказалось, что падающим деревом работяге раздробило бедро. Тут же я, быстро осмотрев его, убедился, что человек в шоке и что у него открытый перелом бедра.

В санчасти я вывел пострадавшего из шока, вправил обломки, немного обработал рану, наложил повязку и шину. А дальше раненого надо было эвакуировать в хирургическое отделение центрального лазарета на новый головной лагпункт в Кодине. С этим я и пошел в контору к начальству. Кубраков, начальник отделения, выслушал меня и сказал: «Ну, что ж, надо так надо. Берите нашу машину и везите. Сразу же возвращайтесь, мы будем вас ждать. Сергеев, распорядитесь».

На головном лагпункте я сдал больного в лазарет, наскоро повидался с двумя-тремя знакомыми, и мы тронулись обратно. В поселке Кодино нас остановил дядя Саша Соколов, наш начальник работ, отсидевший свою десятку и оставшийся при лагере. В свое время он работал прорабом на строительстве Большого дома в Ленинграде (здание НКВД). Дядя Саша был вместе с каким-то человеком в форме лесничего. «Довезите до дома, ребята». — «Садись, дядя Саша, бери и кореша».

Поехали, но тут же остановились у магазина. Дядя Саша и лесник вышли и вернулись с несколькими бутылками водки. Снова поехали и где-то в лесу остановились. «Пора выпить»,— возгласил Соколов. И тут же у дороги на лесной полянке стали пить. Пили и дядя Саша, и лесник, и шофер, и конвоир. Мне же удалось со скандалом выпить только малую дозу: «Не уважаешь!» Я понимал, чем все это кончится, и хотел хоть в единственном числе остаться относительно трезвым. Вскоре собутыльники были пьяны вдребезги.

Молоденький конвоир свалился на дно кузова и захрапел. Автомат катался по кузову. Шофер кое-как управлял вихляющей машиной. Часа через два подъехали к лагпункту. Хмель из меня вылетел совсем. Остальные лежали вповалку. Шофер же, остановив машину, тут же уронил голову на баранку и заснул богатырским сном. У вахты выстроилось все начальство, зловеще, грозно и молча взирая на открывшуюся перед ними картину. На крышах бараков в зоне сидели зеки, любуясь увлекательным зрелищем.

Я с силой растолкал спящих, откинул борт и вывалил их на землю, где они снова заснули. А я схватил автомат и побрел к вахте, чтобы прежде всего сдать кому-нибудь оружие. В группе начальников произошло какое-то быстрое движение. Они, очевидно, решили, что я пущу по ним очередь. Ко мне подскочил надзиратель, я отдал ему автомат, а сам пошел на вахту. «Стой! В карцер его! Наручники!» — загремел Кубраков. На мне защелкнули самосжимающиеся наручники, я еще успел увидеть, как били ногами пьяных, а потом меня впихнули в камеру. Было что-то около 6 часов вечера.

Утром начальник лагпункта Сергеев объявил мне от имени начальника отделения 20 суток карцера с выводом на общие работы. От себя добавил, что меня переводят на 6-й лагпункт, туда, где я начинал. Мои медики помогли мне собраться, я взвалил сидор на плечо, в руки — чемодан с книгами и отбыл на новое место службы. Провожали меня все зеки, находившиеся в зоне. Провожали тепло, видимо, я им пришелся по душе.

На 6-м меня тоже хорошо встретили. Знакомых и приятелей там оказалось много, и одним из самых близких был бессменный секретарь начальника, сокамерник и соэтапник Рудик Раевский. В санчасти — старые знакомые, фельдшера Старостин и Котиков, повар-ленинградец Иван Михайлович Бережной и врач Алибек Акмурзаевич Фардзинов, осетин по национальности, человек лет 40, тихий и спокойный, имеющий «за пазухой» 25 лет за измену Родине. «Измена» его была весьма любопытна. Попав в 1942 году в плен, он работал в лагере советских военно-пленных врачом лазарета, пытаясь в тех ужасных условиях хоть как-то лечить людей, как-то облегчать участь несчастных. Однажды к нему явился немецкий начальник из-за зоны и повел за собой в немецкий солдатский лазарет.

Тамошний врач то ли заболел, то ли куда-то убыл, и Фардзинову приказали лечить немецких солдат и офицеров, что он и вынужден был исполнять, не бросая и лагерных больных. Так и работал доктор Фардзинов в течение месяца, а потом прибыл немецкий врач, и Алибек вернулся в лагерь. В 1944 году он был освобожден нашей наступающей армией, попал на короткое время в фильтрационный лагерь, где был начисто реабилитирован, и вернулся в строй. После войны был демобилизован по болезни — язва желудка — и вернулся в свой Алагир. В 1949 году за измену Родине получил 25 лет.

Мы до хрипоты спорили об этом случае. В самом деле, советский офицер не может помогать врагу, но, с другой стороны, врач в силу своей профессии обязан лечить любого и каждого, нуждающегося в помощи. Так в лагере никто и не мог уяснить — виноват Алибек или нет. Через несколько лет, однако, Фардзинов был реабилитирован за отсутствием состава преступления. Ну, а я, повидавшись со всеми товарищами, был водворен в кандей вместе с какими-то полублатными. Наказание-то, в общем, было, даже по лагерным меркам, довольно суровое, хотя вины моей практически и не было. То, что я выпил стакан водки, начальство и не заметило. Думаю, что начальники наказали меня за собственный унизительный страх.

На 6-м лагпункте санинспектором оказалась старая знакомая по 5-му — Елена Валериановна Тарасевич, чей супруг, старшина Ковалев, ставший и здесь старшим надзирателем, и засадил меня в кандей. Впрочем, относился он ко мне неплохо и иногда, когда камера была битком набита, отпускал меня ночевать в санчасть. А днем я выходил в лес строить здесь деревянные бараки. За короткое время научился управляться с пилой, топором и прочими инструментами. Весть о моем «подвиге» облетела все лагпункты, и на меня смотрели в этой связи весьма уважительно.

Кроме того, все понимали, что рано или поздно, а я буду работать врачом. Посему бригадиры и десятники старались подсунуть мне чего полегче, но я принципиально не стал принимать подачки, а вкалывал, как все работяги. Вначале было тяжело, но потом дело пошло. Когда срок карцера кончился, я все свободное время стал проводить в санчасти в приятном для меня обществе. В августе внезапно пришел на меня наряд для переброски на Головной лагпункт в Кодине, и я, быстро собравшись и распрощавшись, убыл с неизвестным конвоиром на новое место. Встретил меня старый приятель Федя Щерба. Он и тут работал нарядчиком. Он объявил, что на работу меня не приказано выводить, но и на медицинскую должность тоже ставить не велено.

Приютили меня в лазарете, жил я вместе с доктором Анатолием Силычем Христенко, о котором ранее упоминал. Он еще более потолстел, постарел и хирургией уже не занимался, а вел потихоньку амбулаторный прием. Каким-то сложным путем он разыскал дочь, тоже сидевшую в лагере, и у них завязалась переписка. Христенко был полон радужных надежд на освобождение, так как на одну из его жалоб ответили, что дело его тщательно проверяется. А пока он, имея пропуск и имея некую даму сердца в поселке, в зоне бывал редко, на что начальство смотрело сквозь пальцы. Был он тяжелым гипертоником, но никаких лекарств не принимал.

Я не написал ни одной жалобы, полагая это дело бесполезным и бессмысленным. Но тут полетели первые ранние ласточки. Пришло сразу несколько реабилитирующих освобождений по статье 58-10, по моей статье. Одного из «язычников», Косенкова, я знал по тюрьме и этапу. Старый питерский пролетарий, он совсем обезумел от радости и вначале не мог поверить своему великому счастью.

Я же продолжал болтаться без дела, помогая иногда на амбулаторном приеме. На головном сидели много симпатичных мне людей. Много общался я со Штейнбергом, Шкаровским, Барановым, фотографом Яшей Зильберманом (у меня до сих пор остались некоторые его лагерные снимки) и другими. Часто собирались вместе и обсуждали злободневные проблемы. Все уже верили в скорое грядущее освобождение. А с Христенко дважды подряд случилась беда.

В первый раз он внезапно ослеп и впал в дикую панику, метался по комнате, опрокидывал столы и табуретки. Силой уложили его на койку. Я измерил кровяное давление, которое было очень высоким. Моя мысль о так называемой гипертонической ангиоретинопатии оказалась верной, и после хорошей инъекции соответствующего препарата зрение восстановилось минут через 10. Я предупредил Анатолия Силыча о необходимости регулярного приема лекарств, что он пропустил мимо ушей.

Второй случай был серьезнее. У него возник сильнейший приступ вроде бы эпилепсии. Однако я сообразил, что это опять же гипертоническая энцефалопатия — отек мозга. Сразу же ввели массивную дозу сернокислой магнезии, и приступ оборвался. Симптомы эти были весьма грозными, и Христенко снова был серьезно предупрежден об осторожности и необходимости лечения.

Довольно часто я встречался со своим начсаном Лучаковым, который в ответ на мои вопросы о своей судьбе только таинственно ухмылялся. А пока я написал жалобу в Верховный суд. Забегая вперед, скажу, что месяца через два пришел ответ с отказом: я осужден правильно. Тем временем до меня доходили сведения с 7-го лагпункта о требованиях работяг вернуть меня, поскольку Клименко слишком уж жестко относился к больным. И наконец Лучаков объявил, что меня восстановили на работе, простив мой грех, и возвращают на 7-й лагпункт, куда я через пару дней и прибыл. Встречен я был хорошо, да и сам был очень доволен.

Опять потянулись дни, но теперь уже наполненные надеждой и ожиданием чего-то хорошего. Один за другим ушли по реабилитации несколько человек и с 7-го лагпункта, причем двое из них двадцатипятилетники, с «изменой Родине». Все это питало надежды. И — слухи, слухи… Один из слухов оказался весьма реальным: на лагпункт прибывает этап блатных, человек 100. Вскоре слух подтвердился: вокруг одного из пустующих бараков начали строить высоченный бревенчатый забор — тут будет карантин. Лагпункт заволновался. На собрании актива было решено: блатных не допускать, этап сразу же изгнать силой. Люди хотели спокойно, без убийств и увечий дожить до теперь уже, вероятно, близкого освобождения. Впрочем, метод очищения от уголовщины оказался жестоким.

Настал день прихода этапа. Это было октябрьское воскресенье. То, что этап блатной, знали точно — такого рода сведения неведомыми путями распространяются по лагерям со скоростью звука, а может быть, и света. Открылись ворота, и внутрь потянулась колонна в окружении надзирателей. Стало ясно — да, это урки. Шли они с наглым видом, блестя в улыбочках золотыми и медными «фиксами», поплевывая по сторонам. Одежда была разномастной, но почти на всех сапоги с отворотами — этакий блатной шик.

Тут были взрослые воры и бандиты и «пацаны» — так сказать, воровское студенчество. Над колонной висел густой мат. Всю эту шоблу, человек 100, завели в карантин и заперли на крепкие замки. У дверей встал надзиратель. Ночь прошла спокойно, только из-за забора слышалось хоровое пение. Утром ко мне в санчасть явились трое авторитетных работяг, заявивших мне, чтобы я сегодня к вечеру был готов к приему большого количества раненых, так как вечером состоится штурм карантина, избиение и изгнание блатных.

И мы стали готовиться. Разложили перевязочный материал, инструменты, шелк для шитья, скобки, шины, шприцы, ампулы. Были у нас яркие рефлекторы, лампы и тому подобное. Легких больных отпустили из лазарета в барак. Фельдшера и санитары были проинструктированы, все мы ждали событий. Они не замедлили последовать. Наша санчасть и еще один барак стояли на пригорке, а все остальные располагались в низине. Из окон нам был прекрасно виден карантинный барак, неярко освещенный тусклыми лампочками на столбах. И вот по лагерю прокатился резкий свист — сигнал атаки. Из всех бараков хлынула толпа и облепила карантинный забор.

Раздались глухие удары, треск, грохот, и забор стал рушиться. Толпа хлынула внутрь, сметая и круша все на своем пути. В воздухе мелькали палки, доски, дубины. Конечно, у той и другой стороны были и ножи, и кастеты, и металлические штыри. Над лагерем повис жуткий вой. С вышек послышались сначала одиночные выстрелы, а потом и автоматные очереди. Стреляли, правда, в воздух и поверх голов. К месту побоища побежали санитары с носилками, а я ждал раненых. Они стали поступать — кто на носилках, кто своим ходом, кто с помощью других. Разбитые лица, рваные, колотые и резаные раны рук, ног, туловища, висящие плетью руки, залитые кровью глаза.

Одновременно происходили сортировка и оказание помощи. Я взял на себя самое сложное: зашивал раны, выправлял отломки, выводил из шока. Фельдшера накладывали шины, повязки, делали уколы. Санитары разводили и разносили раненых по палатам и по углам, укладывая их на щиты, а то и прямо на пол. Пол и мебель были залиты кровью. Все было так, как на полковом медицинском пункте во время боя. А там, снаружи, весь блатной этап бежал к воротам, спасаясь от преследователей. Ворота открыли, выпустили наружу, окружили там конвоем а позже куда-то увезли. Под конец боя принесли человека с переломом основания черепа. Постепенно все стихало. Помощь была оказана, раненые размещены, санчасть вымыта. А по лагерю метались начальники и надзиратели в полной панике и растерянности. Впрочем, работяги, сделав свое дело, рассеялись по баракам. О побоище говорили только разрушенный забор да мои раненые…

Ночью приехало начальство отделения: Кубраков, Лучаков и другие. Зашли и в санчасть. Молча постояли, посмотрели на раненых, размещенных на щитах и на полу. Потом в амбулатории Кубраков матерно кричал на Лучакова и Лукашенко: почему нет коек, почему санчасть не до конца обустроена? А те, вытянувшись в струнку, глупо хлопали глазами. Днем ко мне заявились работяги и сказали, что раненых блатарей они в санчасти не тронут, но стоит им выйти за порог, их тут же прикончат. «Заяви об этом, доктор, начальству». Что я и сделал. В дальнейшем по мере излечения раненых я сообщал об этом начальнику лагпункта, и тогда в сопровождении надзирателя человека выводили за зону. По дороге никого не убили. Ну, а человек с переломом черепа, его звали Володя Кузьменко, законный вор, суток через трое умер. Это было четвертое лагерное убийство, которое я увидел.

А зачинщиков побоища как-то обнаружили и отправили вскоре — человек пять — в тюрьму отбывать срок. Лагпункт очистился от блатной скверны и вскоре пополнился работягами с других точек. Кальчик же, принимавший активное участие в побоище, отделался 10 сутками кандея, как и некоторые другие. Вскоре в санчасть доставили койки, матрацы, шкафы, столы, стулья, инструменты и прочее. Лучше поздно, чем никогда. В декабре объявили о казни Берии и его подручных бандитов. Следует сказать, что еще летом, когда Берию арестовали, на следующую ночь собаки, бегавшие снаружи вокруг зоны на проволоке, подняли ужасающий вой и выли всю ночь. То же самое произошло и на сей раз. Собаки выли страшным хором от зари до зари. Никто даже из старых зеков не мог припомнить ничего подобного.

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика