27/04/24 - 00:15 am


Автор Тема: Два года в чистопольской тюрьме-4  (Прочитано 409 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27437
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
Два года в чистопольской тюрьме-4
« : 22 Декабрь 2019, 17:37:38 »
Утром 20 Сентября меня вывели из карцера и отвели в маленькую камеру, в двухместный «пенал». Это была самая последняя камера слева в политическом отделении. Как только меня туда завели, я сразу поразился, какая там жуткая грязь. Видно было, что в камере не убирали несколько месяцев. По всем углам, и на полу, и на нарах, и на батарее отопления. Были засунуты окурки. «Не иначе, Шмелёв сидел», подумал я. Через несколько минут отрядный принес мою телогрейку, и я, впервые за две недели, почувствовал величайшее блаженство тепла (точнее, отсутствия озноба). Я спросил, где мои вещи. Отрядный ответил, что вещи мне скоро принесут. Я попросил собрать вещи сам, поскольку надзиратели делали это очень небрежно, просто валили всё в одну кучу, на одеяло, и волокли через коридор. Кое-что при этом могло и пропасть.. Отрядный, вроде бы, согласился. Но вот через пару часов он опять зашёл в камеру, и сказал, что никак не получается, чтобы я сам собирал вещи. Я не обратил на это внимание, махнул рукой, и сказал, чтобы несли уж поскорее. Но вещи принесли только после обеда.

А когда я начал их разбирать, меня ожидал приятный сюрприз. В карманах и швах одежды, в неприметных уголках тумбочки, я обнаружил несколько записок от Йосефа Бегуна. Оказалось, что его вывели из карцера сразу перед тем, как посадить туда меня, и сразу перевели в мою камеру. По тетрадке со словами на иврите и по письмам он тут же догадался, кто сидел в этой камере до него, и догадался, что я тоже в голодовке, в карцере. И начал со мной заочную переписку. Он описывал своё дело, рассказывал о сыне, о том, как сидел в Перми. Были и записки о еврейской истории, о языке иврит. Помню, что Йосеф писал про Йохана бен Заккая (я тогда впервые увидел это имя) и советовал брать с него пример в умении достигать компромисса с властями, даже ценой тяжёлых уступок…

Йосеф подробно объяснял свои требования на голодовке: он требовал права получать еврейские книги с воли, права заниматься ивритом. Но особенно тронуло меня, что наряду с другими требованиями было и такое: заключенные-евреи имеют право сидеть вместе, в одной камере. Поскольку к тому времени евреев в Чистополе осталось только двое, речь шла о том, чтобы соединить в одной камере его и меня. Именно это требование он считал самым главным. Наконец, мне попалась на глаза записка, что КГБ готово ему уступить по всем требованиям, остался только вопрос о нашем соединении в одной камере.. Этот вопрос местное ГБ не может решить самостоятельно, но они обещали ему созвониться с Москвой, и намекнули на то, что есть все шансы на положительный ответ. И вот последняя по времени записка, сегодняшняя: требование свести нас в одной камере отвергнуто, и он решил продолжать голодовку.

Когда я прочитал эту записку, у меня просто в глазах потемнело! Все события последних дней стали мне понятны! Так вот почему КГБ было так важно именно в эти дни во что бы то ни стало вывести меня из голодовки! Они считали, что этим ослабят волю Й. Бегуна и им легче будет его сломить. Я почувствовал себя просто штрейкбрехером. Первый мой импульс был немедленно начать голодовку снова. ..

Помню, что и в Барашево, когда я снял свою восемнадцатидневную голодовку, у меня мелькнуло через пару дней такое желание. Но на сей раз оно было намного сильнее. За месяц организм как та цыганская лошадь из анекдота, полностью «отвыкает» от пищи. В карцере я очень страдал от холода, а если бы не это, то само по себе медленное угасание от голода вряд ли бы стало такой уж непереносимой мукой. Мой дух как бы полностью подчинил тело, оно медленно «засыпало», дух как бы постепенно освобождался от бренной оболочки и приближался к своему вечному Корню и Источнику. Правда, это было странное состояние, отчасти – эйфорическое, отчасти – замутнённое, но удивительное по яркости эмоционального переживания. А после начала кормления тело как бы «проснулось». Я опять почувствовал свой желудок, свои почки и кишки. Сильнее забилось сердце, ровнее стало дыхание. Но самое удивительное, что всё это не радовало, а скорее раздражало. Какой-то голос говорил: «Дурак!!! Ведь ты уже был почти «там»! Тебе было очень трудно туда идти, но ты почти дошёл! Ну, зачем, зачем ты вернулся!» На сей раз, это чувство усиливалось и вполне рациональными основаниями: поддержать товарища. Полдня я буквально разрывался между желанием вернуться в голодовку и мыслью о маме, которую я, всё-таки, надеялся увидеть, хотя и понимал, что отрядный мне врал. Наконец я взял лежавшую с утра на столе пайку и впервые за 34 дня откусил кусок своими зубами. Голодовка закончилась.

Пайка, которая раньше с трудом утоляла голод, показалась мне огромной. Я съел треть пайки и кашу, и понял, что не могу проглотить более ни кусочка. Меня это сильно удивило. Но уже через час я был намного голоднее, чем до того, как поел. Вторую треть сжевал, не запивая, чтобы медленнее глотать. И опять ощущение переполненного живота, вот-вот лопнет, а через час – волчий голод. Ни чего удивительного в этом, конечно, нет: за время голодовки желудок сжался до предела, и теперь каждый новый проглоченный кусок его немного расширял. Я впервые понял буквальный смысл поговорки: чем больше ешь, тем больше есть хочется. На моё счастье, самый опасный этап головки, а именно выход из неё, Проделали, можно сказать, за меня. На принудительном кормлении и желудок, и кишечник уже начали восстанавливаться. И хотя пищеварительная система доставила мне ещё много неприятных моментов, никаких серьёзных отклонений не было.

Один только весьма слабый жест солидарности я себе позволил. На второй день, когда меня вели на прогулку, я рванулся к дверям камеры, где сидел до карцера, и где, как я понимал, должен был находиться Й. Бегун, заглянул в глазок, и, увидев в камере средних лет еврея, окончательно убедился в своей правоте. Я громко крикнул: «Йосеф, я снял голодовку!». Ошалевший от такой наглости надзиратель не сразу среагировал, но через секунду взял меня быстрым и аккуратным жестом за плечо, и, как пёрышко, развернул назад, в сторону моей камеры. На этом моя прогулка в тот день закончилась. Ни рапорта, ни наказания в не последовало. Решили, наверное, что я просто не в себе. Пожалуй, были правы….

Первые три дня я сидел один. Пайки мне явно не хватало. Выручали бульонные кубики, которые мама прислала в бандероли. Бульонные кубики, вообще-то присылать нельзя, но матери и жёны заключённых научились обходить этот запрет. Кубик разминается, к нему добавляется немного муки, и из него лепится плоский кружок, по форме и по размеру напоминающий шоколадное печение, которое передавать можно. Десятка два таких печений я получил в бандероли, ещё когда сидел с В. Мейлановым и В. Смирновым. По совету В. Мейланова, я их сохранил «на чёрный день», и вот они, как нельзя пригодились. Я брал миску тёплой воды, растворял половинку такого «печенья» и выпивал чуть ли не каждый час. Это помогало как-то приглушить голод.

Именно в это время я познакомился со Шмелёвым, вернее, с его творчеством. Через окно мне хорошо был слышен хриплый, распевно-театральный и манерный голос, столь характерный для уголовников с «многолетним стажем». Обладатель голоса сидел, вероятно, в камере напротив и кричал в окно торцовой стены, поэтому его слушателями, кроме меня, были только обитатели торцовых камер на первом и на третьем этаже. По ритму речи я сразу понял, что это стихи, а десятикатное повторение помогло мне разобрать и отдельные слова..

Представить Рейгана к награде

Вот моя просьба и призыв

За прогремевший вновь в Неваде

Очередной подземный взрыв

Было и что-то об американских налётах на дворец Муамара Каддафи.. помню только последние две строчки:

….Но мало этих мне пожаров!

Таких бы надо сто ударов!

Шмелёв имел одно странное хобби: он мгновенно, практически в день публикации, реагировал на все международные новости, опубликованные в «Правде», причём реагировал в форме бойких просторечных четверостиший. Именно ему принадлежит первенство в том жанре, в котором так прославился последнее время Дмитрий Быков. Более того, когда я впервые с творчеством Д. Быкова познакомился, я подумал: Батюшки, да это же Шмелёв!

Дня три я просидел в «пенале» один, а потом меня перевели в камеру к Е.М. Анцупову. Это был человек удивительного мужества, убеждённый диссидент и глубокий, самобытный мыслитель. Он много и увлечённо рассказывал мне о своей жизни в Харькове, о том, как он пришёл к новым историко-философским идеям и начал их распространять, о написанных им книгах. Не могу сказать, что все его идеи мне так уж понравились, но глубина и яркость историософских обобщений вызвали искреннее уважение. Е.М. Анцупов был близко знаком с Корягиным и другими харьковскими диссидентами. И только от Анцупова я узнал, что же, на самом деле происходило всё это время в чистопольской тюрьме. Узнав о смерти М. А. Морозова, А. Т. Марченко, Й. Бегун и Е. М. Анцупов начали 3 Августа голодовку. У каждого были свои требования. А. Марченко потребовал от Советского правительства освобождения всех политзаключённых. Как показали последующие события, он этого, действительно, добился, хотя и не дожил до плодов своей победы. Е. М. Анцупов был в течение года с лишним практически лишён переписки. Все его письма, не исключая и чистые листы бумаги, вложенные в конверт, регулярно конфисковывались. Он объявил голодовку с требованием предоставить право переписки.

Е.М. Анцупова сразу посадили в карцер, и держали там до 18 Августа, когда он снял голодовку. Но 17 Августа начал голодать я. Это было, разумеется, чистое совпадение, но производило впечатление хорошо организованной «цепной» голодовки. Скорее всего, именно так КГБ это и восприняло, чем и объясняется их повышенное внимание ко всем участникам этого события. Бегуна посадили в карцер сразу, как только вышел Анцупов и держали там до 3 Сентября. Затем настала моя очередь. Из этого рассказа я понял, что не только Й. Бегун, но и А. Марченко продолжает голодовку.

Через какое-то время мы смогли сами в этом убедиться. Время в тюрьме, надо сказать, можно довольно точно определить по тому, что творится в коридоре. В шесть начинают хлопать кормушки. Это раздают завтрак. В семь начинают хлопать двери. Это прогулка. Последнюю камеру выводят где-то в 7.20. В восемь начинают, и к половине девятого заканчивают приводить людей с прогулки. В это время перестают хлопать двери. И вскоре начинают хлопать кормушки: принимают письма и заявления. В девять – полдесятого опять пару раз хлопнет кормушка – это раздают лекарства тому, кому прописаны. А с десяти до одиннадцати – «мёртвый час», в это время в коридоре ни звука. И вот мы с Анцуповым через какое-то время заметили, что именно в это время ежедневно повторяются одни и те же звуки: открывается дверь одной из камер (похоже, самой дальней, двухместного «пенала») и раздаются по коридору странные шаги. Между шагами очень большой интервал, так медленно не могут ходить ни надзиратели, ни заключённые. Кажется, что идёт столетний старик, который еле волочит ноги. Затем опять хлопает дверей одной из камер, и на какое-то время наступает тишина. Потом всё повторяется снова: Дверь – шаги – дверь. Анцупов сказал, что это водят на принудительное кормление в кабинет отрядного А. Марченко. Отдельного медпункта в нашем крыле не было. Когда мне лечили зубы то водили в общий медпункт на третьем этаже. А когда я один раз записался к врачу по поводу отёков, то фельдшер принимал меня в кабинете отрядного. Вероятно, именно там и происходило принудительное кормление А. Марченко, по крайней мере, до тех пор, пока он мог ходить….

И так, меня и Е. М. Анцупова, одинаково ослабленных голодовкой, посадили вместе, чтобы соседи не могли делиться с нами пищей. К тому же, у Анцупрва не было ларька, так что мой, и без того скудный (3 руб.) ларёк делился пополам. Евгений Михайлович очень меня опекал в первые дни, объяснял, что и какой последовательности мне можно съедать из тюремного рациона. Помню, что он доставал мне овощи из супа и я съедал их отдельно, через пару часов после обеда.

Пищеварительная система восстановилась быстро, но вообще-то я чувствовал себя очень неважно. Появился очень сильный отёк. Глядя утром в зеркале, я видел совершенно заплывшую физиономию с двумя узкими щёлочками глаз. Через пару часов отёк стекал в нижнюю половину тела. Лицо становилось нормальным, зато ноги разбухали, как колоды. На прогулку я надевал сапоги без портянок, и то – с трудом. Как-то посмотрел на себя в бане: руки — две спички, ключицы и все рёбра наружу, а ниже – две огромные колоды, которые я с трудом отрывал от пола. Отрядный пару раз язвительно бросил: не думайте, эти голодовки вам даром не пройдут. И он был прав: тахикардия стала ещё сильнее, когда я снял голодовку. Приходилось по нескольку минут переводить дух даже после небольших физических усилий. По ночам, часа за три до подъёма, просыпался от жуткого озноба, который начинался где-то в районе между лопатками и охватывал всё тело. Наваливал на себя все тёплые вещи, но согреться не мог. Через пару часов озноб проходил сам. И после завтрака, и после обеда, неудержимо тянуло в сон. Ложился на кровать и засыпал на час-полтора, благо надзиратели не придирались.

Так или иначе, я постепенно возвращался к рутине тюремной жизни. Приближалось 30 Октября. Мы с Е. М. Анцуповым твёрдо решили, что будем в этот день голодать, чего бы это нам ни стоило. Но до того случилось совершенно неожиданное событие. 26 Октября нас вызвали на связь через унитаз. Я быстро откачал воду, и услышал: «Говорит Сергей Григорянц. Кто на связи?» Я назвал себя. «Я сижу в одной камере с Бегуном, - продолжал Григорянц, - Бегун просил Вам передать, что, как он думает, его с Вами скоро соединят». Я в тот момент не очень поверил, что это возможно, но Йосеф был прав.

На следующий день меня вызвали с вещами, и через минуту я стоял на пороге камеры Й. Бегуна. Моей радости не было придела. Мы обнялись и стали говорить наперебой, не умолкая. Без преувеличения скажу, что следующие три дня были самыми счастливыми днями в моей жизни. Каждый старался побольше рассказать о себе, о своём деле, о семье, о том, как прошли годы на зоне и в крытке. Но больше всего меня заинтересовало, как же развивались события после 20 Сентября.

Как Йосеф и писал в последней своей записке, голодовку он продолжил. Его главное требование, по-прежнему, было: соединить нас в одной камере. Но на это КГБ не хотело идти ни в коем случае. В чистопольскую тюрьму не раз приезжали гебисты из Казани, велись постоянные телефонные переговоры с Москвой, но никто не хотел взять на себя такую ответственность. Прецедента такого ещё не было, чтобы двух заключённых сажали вместе по их желанию. И всё же Й. Бегун своего доюился. 26 Октября ему твёрдо обещали, что нас сведут вместе.

Йосеф начал с первого же дня заниматься со мной ивритом, и был очень настойчивым и терпеливым преподавателем. Мне, конечно, никакой иврит тогда в голову не лез. Был как во сне, всё не мог поверить, что это чудо произошло. Йосеф сразу сделал мне кучу подарков: иврит-русский словарь Шапиро, пару книг на иврите, кое-что из одежды, белья, канцелярские принадлежности. Мы с Йосефом договорились с тех пор отмечать 27 Октября как наш личный праздник.

Но вот пролетели три дня, и настало 30 Октября. Голодать или нет? Йосеф был категорически против. Было очевидно, что нас после этого сразу разведут. Слишком много сил он отдал этой цели – сидеть со мной, и ему было обидно, что я, из свей пустой принципиальности, так легко готов всем этим пожертвовать. Опять вспомнил про Йоханана Бен Заккаая (объяснил мне, кто это), но, надо отдать ему должное, последнее слово он оставил за мной. Мне тоже было не просто решать. Это самая тяжёлая для меня дилемма: общий принцип, в который свято веришь, и ради которого принёс немалые жертвы, или интересы конкретного человека. И редко когда эта дилемма вставала передо мной с такою остротой. Я понимал, что Йосефу будет не очень приятно, мягко говоря, лишиться результатов своей восьмидесятидневной голодовки через три дня… Но я знал, что кроме нас с Анцуповым в Чистополе никто голодать не будет. Я знал, конечно, что где-то в соседней камере продолжает свою беспримерную голодовку А. Марченко. И после долгих сомнений я решил, что солидарность заключённых важнее чьих бы то ни было личных интересов. 30 Октября я объявил голодовку..

В тот же день меня отвели в карцер. Дали только 5 суток. Главное ведь было – развести нас с Йосефом. В карцере почувствовал волчий голод и озноб. Но нет худа без добра: на какое-то время сошёл отёк, впервые увидел свои нормальные ноги. Отопительный сезон уже начался, и потому 5 суток прошли не так уж тяжело.

После карцера меня опять вернули в камеру к Анцупову. Опять потянулись серенькие тюремные дни. Тахикардия понемногу проходила. Отёк на ногах снова появился, как только я стал получать общую норму питания, но я уже привык и не обращал внимания. В один из дней, в начале Ноября, мне показалось, что чего-то не достаёт в обычной тюремной рутине. Я прислушался в десять часов – тишина. До обеда – ни одного движения в коридоре. На следующий день – то же. И на третий день, и на четвёртый… Что с А. Марченко? Снял голодовку?... В Больнице?... Продолжают принудительно кормить, не выводя из камеры?.. А, может…? Мы с Е. Анцуповым подумали над разными вариантами, но ни к каким выводам не пришли.

9 декабря С. Григорянц громко закричал в коридор: «Я требую от начальника тюрьмы Ахмадееева объявить, где сейчас находится А. Марченко. Я знаю, что несколько дней назад его увезли в больницу, и администрация не даёт никаких объяснений, где он. Я завтра объявляю однодневную голодовку». На следующий день, 10 Декабря, я тоже объявил голодовку, указав в заявлении, что, кроме обычной даты Дня прав человека, на сей раз, голодовка связана с тревогой за судьбу А. Марченко. В этот день никто меня не беспокоил, а назавтра, 11 Декабря неожиданно открылась дверь, и в камеру зашёл отрядный. Вообще, это было нечто из ряда вон. Никогда отрядный в камеру не заходил, по крайней мере – в те камеры, где я сидел, не заходил. Всегда вызывал к себе в кабинет. А тут вдруг заходит, присаживается на нары, закуривает, и начинает расспрашивать о житье-бытье. Потом, между делом, говорит: «Ну, вы знаете, Марченко голодовку снял, три дня назад его этапировали в больницу, в Казань. Он, конечно, очень ослаб, но по коридору шёл сам, мы его только поддерживали. Сейчас он лечится, поправляется понемногу». И о моей голодовке – ни слова, как и не было её. Только на воле я узнал, что это была подлая ложь, и что А. Марченко умер 8 Декабря.

А дня через три, когда страсти немного утихли, меня отвели в карцер, на 10 суток. Топили там, правда, неплохо, но я уже так продрог, что как только снимал бушлат (в данном случае, конечно, за мной «поухаживали» и заботливо сняли его меня надзиратели), даже в тёплом помещении, озноб опять возвращался. Так что пришлось мне вспомнить мой «бег трусцой в пятый угол». Единственное отличие состояло в том, что меня дважды навестил в карцере врач и померил давление. Никогда раньше такого не было. Даже на голодовке померили давление единственный раз, перед принудительным кормлением.

Но и эти 10 суток подошли к концу. Меня вернули в камеру к Анцупову, Новый Год мы встретили с ним вдвоём, и уж от этого, 1987-го года, я, точно, ничего хорошего не ждал ни для себя, ни для своих соузников… Но уже то было приятно, что впервые за последние три года я встречаю праздник не в ШИЗО и не в карцере, что есть кому сказать: «С Новым Годом!», есть кому пожелать… Впрочем, чего мы могли пожелать друг другу, два до предела истощенных, вымотанных, с трудом двигавшихся по камере узника? Незадолго до отбоя налили мы с Женей по кружке слабенького тюремного чая, взяли по какой-то дрянной тянучке из ларька, посмотрели друг на друга, и, не сговариваясь, пожелали друг другу дожить до следующего года. О большем я в тот день не мечтал….

А 3 Января меня перевели в камеру к Лизунасу, А. Бобылькову и А. Должикову. Камера была сытная. Все выполняли норму, в конфликты с администрацией не вступали, и потому жили спокойной, размеренной жизнью, с ларьком, баней, с обычными тюремными опасениями и ожиданиями. Помню, что главной темой разговоров в тот момент стали планы перевести наше отделение на те же работы, которые выполняли остальные заключённые чистопольской тюрьмы, т.е. на сборку ручных часов. Надо сказать, что сидя в карцере вместе с уголовниками, я много наслушался про эту сборку часов. Работа тяжёлая, да и требует, в отличие от вязки сеток, немалого навыка и умения. Моих соседей такая перспектива очень беспокоила. Так легко выполнять и перевыполнять норму, как на вязке сеток, поначалу им было бы невозможно, а, значит, и повышенный ларёк оказывался под угрозой….

Я слушал все эти разговоры, и пытался понять, как же это так, что в пределах одного крошечного тюремного отделения, разместившегося на сотне квадратных метров, где сидят пару десятков человек, могут существовать бок о бок, почти не соприкасаясь, два совершенно различных человеческих мира…

Но в соседней камере сидел С. Григорянц, он иногда выходил на связь через унитаз, и до меня дошли некоторые удивительные известия с воли: я узнал, что А.Д. Сахаров вернулся в Москву, что Горбачёв говорил с ним по телефону. С. Григорянц говорил и о возможности каких-то изменений в нашей судьбе. Всё это было отчасти не похоже на тот Советский режим, который я с детства знал, и от которого ничего хорошего никогда не ждал. Но всего этого было слишком мало, чтобы изменить традиционную зэковскую установку по отношению к этому режиму: не верь, не бойся, не проси, которой я, по мере сил, всегда старался следовать. Никаких надежд у меня не было. Максимум послаблений, на который я рассчитывал, сводился к тому, что мне дадут ещё год вязать по четыре сетки в день, а не заставят собирать часы.

Погода в январе стояла очень холодная. Температура опускалась до -38. Хотя в камере топил, как обычно, на внешней стене иногда появлялась изморозь. Были дни, что А. Должиков и А. Бобыльков даже на прогулку не выходили. Мы с Лизунасом ни разу не отказались. Я понимал, что «кислородный паёк» не менее важен для моего здоровья, чем хлебный.

23 Января меня неожиданно перевели в одиночную камеру. Соседи, хотя и не знали, что ведут меня именно в одиночку, сразу заговорили о возможном этапе. Они к словам Григорянца отнеслись серьёзней, чем я. Тут А. Бобыльков и Лизунас меня просто растрогали. На дорогу они сунули мне мешочек с сухарями, насушенными из остатков пайки Лизунаса. Я вяло пытался отказываться, но голодный блеск в глазах говорил яснее, чем мои слова. До сих пор помню вкус этих сухарей, которые я начал грызть, как только казался в новой камере. И помню, как ругал себя за свои слишком поспешные суждения о людях, которые, хоть и отличались во многом от меня, но ведь сумели же «остаться людьми, в месте, где нет людей».

26 с утра мне сказали собираться на этап с вещами. Подумав, я решил вещи с собой не брать, за исключением минимума, на две-три недели. Ни чего хорошего от этого этапа я не ждал. Сначала подумал, что везут в СПБ, но потом от этой версии отказался: Для помещения в СПБ нужна медкомиссия, а меня ни один психиатр никогда не смотрел, за всё время срока. Единственная реальная версия, которая осталась, это «вывоз на профилактику по месту осуждения», т.е. в Москву. Про такие «профилактические» поездки я много слышал от других заключённых, и решил, что настала моя очередь. Дольше трёх недель они никогда не продолжались, и тащить с собой все вещи не имело смысла. Когда открылась дверь, я коротко сказал, что вещей у меня много, что скоро я сюда вернусь, что не имею ни малейшего желания мучиться на этапе с ненужной тяжестью.

После тщательнейшего обыска на вахте административного корпуса меня посадили в бокс. Вскоре я услышал Голос В. Сендерова, который отчаянно спорил с охраной, не разрешавшей ему вывезти его математические записи, не прошедшие цензуру. Позже, в воронке, я узнал, что В. Сендеров своего добился, и что записи ему вывезти разрешили. А ещё позже, на воле, Валерий сообщил, что там были зашифрованные хроники тюремной жизни…

В воронке я сидел в отдельном «стакане» (в крошечном боксе, специально предусмотренном для изоляции того или иного заключённого во время этапа). Из соседнего бокса услышал голос В. Седерова, а потом ещё один, незнакомый мне голос. Оказалось, что это был А. Смирнов. Всю дорогу до Казани (часа два) мы говорили, и довольно громко. Никто нам не мешал. Из моего «стакана» была хорошо видна щель наружной двери, а сквозь неё иногда мелькал тротуар, стена, чья-то нога на тротуаре. Больше всего меня поразило обилие ярких красок. Я ведь почти забыл, что есть на свете красный и жёлтый цвета…

В Казани нас, после нового обыска, сразу отвели в баню и на прожарку вещей. Затем посадили всех троих в отдельные камеры. Помню, камера мне досталась довольно большая, холодная и жутко, невообразимо грязная. Я сразу стал наводить там порядок, и потратил на это большую часть трёх дней, проведённых в Казани, так как больше мне заняться было абсолютно нечем. Ни библиотечных книг, моих вещей в камеру не давали.

В воскресенье вечером нас опять взяли на этап. До Москвы ехали все вместе, в узеньком трёхместном отделении. Там уж мы наговорились всласть. Разбирали разные версии нашего этапа. Кто из моих соседей (возможно, оба) уже знали о начавшемся освобождении политзаключённых. Во всяком случае, фразу «На женской зоне в Барашево никого не осталось», я помню хорошо. Я. По-прежнему, был пессимистом, мне казалось, что это обычная «профилактика», и не более того. В дороге были около полутора суток. Прибыли на Казанский вокзал, а оттуда, на воронке, в Лефортово.

Меня посадили в отдельную камеру, не успел я разобраться с вещами, как заходит полковник Петренко, начальник СИЗО. Я хорошо помнил его со времени следствия. Это он распорядился, чтобы во время голодовки меня принудительно кормили через нос. Похоже, что и он эту голодовку запомнил. Потому что сразу произнёс своим обычным наставительно-солдафонским тоном: «Запомните, Ривкин! У нас в Лефортово такое правило: кушать всё!!» Я объяснил, что именно этого я делать не могу., по причинам кашрута. Он спросил, что именно из тюремного питания мне не подходит. Я сказал, что мясной суп или суп с комбижирами я точно есть не смогу. Он сказал, что эту проблему они решат. Не обманул, вместо супа мне давали в обед салат из свежей капусты с постным маслом. Но не мои диетарные изыски интересовали Петренко в первую очередь. Пытливо на меня глядя, он поинтересовался что я думаю о причине нашего этапа. «На профилактику, наверное», искренне ответил я ему. «Ну, а если вас надумают освобождать?» - я молчу. «Ну, в этом случае Ривкин, конечно, возьмёт самый большой лом, и сразу побежит разрушать советскую власть!» Я опять молчу…

По сравнению с Чистополем, в Лефортово, конечно, сидеть полегче. Камеры чистые, ларёк 10 рублей для всех, по крайней мере мне давали отовариться на десятку. Застал я там и много нового: баню отремонтировали заново, облицевали импортным кафелем, прогулочные двориеи построили новые, на крыше корпуса, и водили нас туда на лифте. Но тюрьма, даже после евроремонта, остаётся тюрьмой, особенно для узника, которого уже подразнили свободой…

Дня через три меня вызвали в кабинет, в Следственный корпус. Там меня ждал сотрудник Прокуратуры СССР. Без долгих предисловий он спросил: «Как Вы отнесётесь к Вашему освобождению?» «Это зависит от того, что от меня потребуется в обмен», ответил я. «Вы должны обещать, что не будете впредь заниматься противозаконной деятельностью». «Ну, это меня, в общем, устраивает», протянул я. Тут прокурор протянул мне письмо От Софьи Васильевны Калистратовой. С. Калистратова передавала мне приветы от мамы и дедушки, и настоятельно просила, ради них, не отказываться от предложенного мне освобождения. Она особо подчёркивала, что и Андрей Дмитриевич придерживается той же точки зрения.

Не могу сказать, что именно это письмо сыграло решающую роль в принятии моего решения. Я прочитал его уже тогда, когда решение было принято… Но некое внутренне облегчение но, конечно, мне доставило. Тут же, в кабинете, я написал заявление: «Я никогда не совершал, и не имею намерений совершать впредь, какие-либо противозаконные действия. Прошу освободить меня от дальнейшего отбывания и наказания и предоставить мне возможность немедленно выехать в Государство Израиль, на мою историческую Родину».

А дальше потянулись самые длинные сорок дней моего тюремного срока… И питание было хорошее, и хлеба давали немеряно (я каждый день целиком буханку съедал), и библиотека знаменитая лефортовская опять была к моим услугам, а сидеть было тоскливо, сил нет. До конца я в своё освобождение всё равно не верил, тем более, что мои соседи продолжали настойчиво интересоваться и моим делом, и моими планами на будущее. Это очень напоминало мне обстановку во время следствия. Иногда думал, что ради этого и притащили меня в Москву. Только 5 марта, когда дали свидание с родными, и я узнал, что сотни политзаключённых уже освобождены, я разрешил себе поверить, что досиживаю последние свои тюремные деньки..

17 марта, сразу после ужина, меня вызвали с вещами. Но ведь «с вещами» это может значить и в другую камеру.. Но нет, ведут вниз, на вахту. Дают паспорт, справку об освобождении, деньги… Ещё один пропускной пункт во внешних воротах… И вот первый шаг по вольной земле. Вернее, не шаг, а настоящий полёт. Понял я, в эту минуту, что крылья за спиной действительно могут вырасти..

 Автор: Михаил Ривкин

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика