28/03/24 - 12:48 pm


Автор Тема: «ЖИГАНЫ» ПРОТИВ «УРКАГАНОВ»-АЛЕКСАНДР СИДОРОВ(Продолжение)-5  (Прочитано 712 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27470
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
К 1927 году тема «политического бандитизма» достигает апогея. В это время в обществе витает призрак надвигающейся войны. Что называется, «в воздухе пахло грозой», на международной арене обстановка всё более накалялась. Полицейский налёт на советское торгпредство в Лондоне, разрыв по инициативе британского министра иностранных дел Остина Чемберлена дипломатических отношений Англии с СССР, убийство советского полпреда в Варшаве П. Л. Воейкова, постоянные сообщения о диверсиях и террористических актах сеяли среди населения панику.

В мае исполком Коминтерна публикует тезисы «О войне и военной опасности». 4 июня Николай Бухарин на пленуме МК ВКП (б) заявляет прямо: «Все мы сейчас абсолютно единодушны в том, что… необходимо в упор поставить вопрос о возможном нападении на СССР» («Правда», 18 июня 1927 г.).

В июле высокопоставленные чины (В. Р. Менжинский, Г. Г. Ягода) в интервью рассказывали о том, как подлые белогвардейцы, организовавшие взрывы в Москве, попали в Белоруссии в красноармейскую засаду и были уничтожены. (Что тут же использовали в своём бессмертном творении Ильф и Петров, заставив Остапа Бендера, создателя «Союза меча и орала», разразиться тревожной тирадой, рассчитанной на бубличных дел мастера гражданина Кислярского: «За нами следят уже два месяца и, вероятно, завтра на конспиративной квартире нас будет ждать засада. Придётся отстреливаться… Я дам вам парабеллум»).

Пресса нагнетает напряжённость, постоянно публикуя репортажи о военных манёврах и массовой подготовке населения на случай боевых действий, в том числе уличных боёв и газовых атак.

Военную истерию в стране летом 1927 года отмечали и многие иностранцы, рассказывая в своих репортажах о бесчисленных манёврах, тревогах, учениях по оказанию первой помощи…

Именно на этом фоне истерические призывы к бдительности, панегирики ГПУ, требования разоблачать «белогвардейских шпионов и бандитов» обретают особо зловещую окраску. Вновь обратимся к «Ненаписанной книге» Михаила Кольцова:
ГПУ теперь опирается на самые широкие круги населения, какие можно себе только представить. Не сорок, не шестьдесят, не сто тысяч населения работают для ГПУ. Какие пустяки! Миллион двести тысяч членов партии, два миллиона комсомольцев, десять миллионов членов профсоюза, итого — свыше тридцати миллионов по самой-самой меньшей мере (жёны рабочих, вся Красная Армия, кустари, бедное крестьянство, середняки…) составляют реальный актив ГПУ. Если взяться этот актив уточнить, несомненно, цифра вырастет вдвое.


Образец советского фарфора 20-х годов. Тарелка, украшенная красной звездой с изображением в центре чекистской головы. По борту тарелки — силуэты заводов и фабрик, по ободу идёт надпись: «Я всюду вижу заговор богачей, ищущих своей собственной выгоды под именем и предлогом блага». В лепестках звезды — сознательные советские граждане, помогающие чекисту.

Ясно, что в такой обстановке поисков «классового врага», и прежде всего — из «бывших», уголовный мир не мог оставаться равнодушным наблюдателем. Пригревать у себя на груди «белую кость», к тому же нередко — из числа контрреволюционного офицерства, в подобных условиях значило навлекать на себя мощный удар полицейского государства. Это соображение послужило новым (и мощным!) доводом в пользу вытеснения «жиганов» из «благородного преступного мира».

Разумеется, «шпионскую» тему отразил и «блатной» фольклор в известной песне про Марсель:

Стою я раз на стрёме,
Держу в руке наган,
Как вдруг ко мне подходит
Неизвестный мне граждан.
Он говорит мне тихо:
«Позвольте вас спросить,
Где б можно было лихо
Эту ночку прокутить?»
А я ему ответил:
«Не дале как вчера
Последнюю малину
Завалили мусора»
Он предложил мне деньги
И жемчуга стакан,
Чтоб я ему разведал
Жиркомбината план.
Он говорил: «В Марселе
Такие кабаки,
Такие там бордели,
Такие коньяки!
Там девочки все голые,
А дамы — в соболях,
Халдеи носят вина,
А воры носят фрак!»
Советская «малина»
Держала свой совет,
Советская «малина»
Врагу сказала «Нет!»
Мы взяли того фраера,
Забрали чемодан,
Забрали деньги-франки
И жемчуга стакан.
Потом его мы сдали
Войскам НКВД,
С тех пор его по тюрьмам
Я не встречал нигде.
Нам власти руки жали,
Жал руки прокурор,
Потом нас посажали
Под усиленный надзор…
Другими словами, усилия официальной пропаганды не пропадали даром. Они сказывались на мировоззрении «социально близких» советской власти людей — уголовников-«уркаганов», босяков, беспризорников… Постепенно в их сознании стал формироваться образ врага — «бывшего», «белой кости», «барина», демонического «носителя зла». А поскольку новая идеология открыто заигрывала с уголовщиной, такая массированная обработка сознания не могла не привести к расколу в уголовной среде.

«Держишь зону — держишь волю»

Итак, мы назвали несколько причин, определивших крах «бывших» в преступном мире.

Первая — насаждение красными идеологами в массах неприязни к «новым собственникам» — нэпманам, и вследствие этого — возникновение в городском фольклоре колоритных фигур «благородных разбойников», которые грабят только богатых. То есть подчёркивалось классовое расслоение общества и создавался «образ врага» — «буржуя». В этом свете грабёж уголовниками «буржуев» приветствовался, преступления же против порядка управления — определялись как «поддержка толстопузых», удар в спину «родной Советской власти».

Вторая — борьба Советской власти за искоренение беспризорничества как опорной силы бандитизма — прежде всего бандитизма «с политическим лицом», управляемого уголовниками из числа белогвардейцев и представителей бывших имущих классов.

Третья — введение 59-й «бандитской» статьи, которая наряду с 58-й «политической» предусматривала «высшую меру социальной защиты — расстрел». Таким образом представителям преступного мира довольно прозрачно намекали, что воровать и грабить — вполне допустимо, а выступать с оружием в руках «против порядка управления» — чревато трагическими последствиями.

Четвёртая — к концу 20-х годов бывшие малолетние беспризорники подросли, возмужали и не желали уже подчиняться руководству бывших офицеров, к тому же «буржуйского происхождения». Общественная идеология влияла и на этих ребят, большинство из которых были всё-таки выходцами из рабочих и крестьянских семей (или вообще не помнили роду-племени).

Пятая — нагнетание в обществе шпиономании и военной истерии, в контексте которых преступления против порядка управления приобретали ярко выраженную антисоветскую окраску.

К середине — концу 20-х годов ведущую роль стали играть и профессиональные преступники с дореволюционным стажем. Придя в себя от революционных потрясений и перемен, больно ударивших по уголовному «братству», они решили занять в криминальном сообществе прежние, ведущие позиции.

Как справедливо замечает исследователь этого периода истории преступного мира С. Кузьмин,

«авторитеты старого преступного мира, хорошо знавшие друг друга, приняли решение дать бой «идейным», добиться победы и восстановить свои пошатнувшиеся позиции в преступном сообществе… Они сделали правильный для себя вывод: за политику карательные органы государства преследовали по всей строгости революционных законов, в то время как корыстные преступления с марксистской точки зрения объяснялись пережитками прошлого и экономической ситуацией в стране. Считалось, что с улучшением экономического положения, ликвидацией безработицы уголовная преступность должна отходить в прошлое» («Организованные преступные группировки в местах лишения свободы»).

В российской уголовной среде началось постепенное перераспределение власти. Поначалу это вроде бы не бросалось в глаза. На воле «идейные» по-прежнему играли если не определяющую, то, во всяком случае, довольно значительную роль. Однако в местах лишения свободы (арестных домах, домах предварительного заключения, домах заключения, исправительно-трудовых домах и пр.) «держали верх» преступники «старорежимного» образца, «потомственные арестанты», за плечами которых были царские тюрьмы и каторги. В местах изоляции они адаптировались быстро и легко, проводили свою политику, брали в свои руки бразды правления. На их стороне был огромный опыт, знание тюремных «традиций» и умение выставить себя «защитниками старых заветов». Они прекрасно понимали психологию преступного мира, умело воздействовали на разношёрстную массу босяков.

Криминальных «авторитетов» старого образца в их стремлении объединить и организовать уголовное и арестантское «братство» поддержали и уголовники рангом помельче, но тоже профессионалы. В первую очередь это были карманные воры («ширмачи»), квартирные («домушники»), «налётчики» — специалисты по ограблениям банков, магазинов, учреждений и т. д., поездные воры («майданники»). Все они начали надлежащим образом «обрабатывать» мелких уголовников, которых на воле держали в руках преступники из числа «бывших». Цель была одна: настроить преступный мир, люмпенов, «дно» против уголовных «буржуев», «белой кости», «господ».

Конечно, и без того отношение босяков к представителям бывших имущих классов было прохладное — несмотря даже на то, что «бывшие» теперь влились в ряды криминалитета. Последнее обстоятельство мало что меняло. Ведь даже на царской каторге к каторжанам из «господ» общая арестантская масса проявляла подозрительность, настороженность, недоверие, никогда не признавая этих людей за «своих» — невзирая на видимую общность судьбы. Свидетельств тому много — и у Достоевского в «Записках из Мёртвого дома», и у Якубовича в «Записках бывшего каторжника», и у Свирского, и у Дорошевича…

Если в первое десятилетие Советской власти разношёрстный преступный сброд и пошёл под начало «белой кости», то к этому его вынудили обстоятельства.

Но теперь, когда в дело вмешались опытные профессионалы-уголовники старого закала, всё стало меняться.

Что это были за люди? В уголовном мире их традиционно называли «Иванами» (с ударением на последнем слоге!), «бродягами». Именовали себя профессиональные преступники также «шпана» (в блатном жаргоне это слово не имеет негативного оттенка, в противоположность литературному языку), «шпанское братство», но чаще и охотнее — «урки». Чтобы понять психологию поведения, традиции, мировоззрение этой категории криминального российского сообщества, не лишним будет растолковать подробнее каждый из этих «титулов».

«Иваны» и «бродяги» — одно и то же название уголовно-арестантской касты в дореволюционной России. Первоначально так и в самом деле называли людей без роду-племени, бродяживших по Руси и промышлявших часто преступной деятельностью.

Ну, «бродяга» — понятно. А почему — «иван»? Уточним: полностью определение этих уголовников звучало как «иван, родства не помнящий». Такой оборот перешёл в жаргон арестантов из официальных бумаг. Как известно, Иван — издревле у русских самое распространённое имя: даже в сказках его носят главные герои от последнего дурачка до царевича; не случайно и немецкие оккупанты уже во время Великой Отечественной войны обобщённо называли всех русских мужчин «иванами» (а те, в свою очередь, кликали немцев «фрицами» и «гансами»). Поэтому, когда задержанного бродягу спрашивали о его имени, фамилии, он обычно называл себя просто — «иван». На вопрос же о месте проживания и родственниках следовал стандартный ответ — «не помню». Так и записывали — «Иван, не помнящий родства» (позже этот фразеологизм прочно обоснуется в литературном языке для обозначения человека, который оторвался от своих корней).

В качестве лирического отступления: такова же примерно этимология возникновения знаменитого семейства — «Ростов-папа» и «Одесса-мама». К середине — концу XIX века южные города Ростов и Одесса стали центрами уголовного мира России. И когда профессиональные преступники и бродяги отвечали на вопрос о родственниках, они уже не ссылались на «забывчивость». Разъясняли охотно: «Ростов — папа, Одесса — мама»…

Тогда же, к середине — концу прошлого века, несколько изменяется и смысл понятий «бродяга», «иван». Да, по-прежнему среди этих людей считалось заслугой попасть в «места не столь отдалённые» не за серьёзное уголовное преступление (которых у «иванов» за плечами было немало), а именно за бродяжничество: это значило проявить ловкость, удаль, хитрость, обмануть власть… Но теперь речь шла уже не столько о безродных арестантах, сколько о «королях» каторжного и преступного сообщества. Вот как характеризует «бродяг» П. Якубович, долгое время проведший в качестве каторжника на Акатуйских рудниках:

Бродяги вообще являются сущим наказанием каждой партии. Это люди по преимуществу испорченные, не имеющие за душой, что называется, ни чести, ни совести, но они цепко держатся один за другого и составляют в партии настоящее государство в государстве. Бродяга, по их мнению, высший титул для арестанта, он означает человека, для которого дороже всего на свете воля, который ловок, который может увернуться от всякой кары. В плутовских глазах бродяги так и написано, что какой, мол, он непомнящий! Он не раз, мол, бывал уже «за морем», то есть за Байкалом, да вот не захотел покориться — ушёл!..

Каторжная часть партии, особенно в Западной Сибири, где бродяги составляют большинство, находится обыкновенно в загоне… Бродяги — царьки в арестантском мире, они вертят артелью как хотят, потому что действуют дружно. Они занимают все хлебные, доходные места… Хорошо организованная «бродяжня» помещается всегда на нарах. Староста-бродяга, по обычаю впускаемый в этап раньше всех, ещё до окончания поверки, занимает для товарищей лучшие места, а каторжная кобылка (презрительное название общей массы каторжан. — А.С.) ютится большей частью под нарами, на голом полу, в грязи, темноте и холоде. («В мире отверженных. Записки бывшего каторжника»).



Бродяга на царской каторге.

К тому времени, о котором мы ведём речь (конец 20-х — начало 30-х годов), понятие «бродяга» начало активно вытеснять «ивана». Слово «иван» постепенно становилось архаизмом (хотя ещё в 1925–1927 нередко можно было услышать и «иван, не помнящий родства», и даже «иван с волгой» — мелкий уголовник, выдающий себя за «авторитета»). «Бродяга» был для новой криминальной поросли ближе и понятнее… Сохранилось почётное определение «бродяга» по сей день в блатном жаргоне как похвала, положительная характеристика уважаемого преступника и арестанта.

Что касается «шпаны» и «урок» — оба слова уходят корнями в далёкие времена царской каторги. «Шпана» берёт начало от «шпанка» — так пренебрежительно именовалась на царской каторге общая масса арестантов («шпанка» на сибирском наречии — овечье стадо). Однако со временем слово потеряло оттенок пренебрежительности и стало обозначать «благородный преступный мир», свято хранящий старые «традиции», «правила» и «понятия».

История слова «урка» ещё более любопытна. Есть соблазн связать его с диалектным псковским, тверским, вятским «уркать» — ворчать, бурчать, кричать (то есть, возможно, таким образом подавать условные разбойничьи сигналы). Однако подобное толкование слишком искусственно и неубедительно. На самом деле слово родилось в результате безграмотности старорежимных каторжан.

На царской каторге «сидельцы» были заняты тяжёлыми работами, особенно на рудниках (Акатуй, Нерчинск, Шилка и пр.). Каждому из них задавался так называемый «казённый урок» — установленное задание, которое каторжанин обязан был выполнять ежедневно. Так вот: в косвенных падежах (а также во множественном числе) арестантский народ нещадно искажал это слово, произнося «урки», «на урках» и так далее. Множество таких речевых примеров встречается в «Записках бывшего каторжника» П. Якубовича:

«— Казённого урќу десять верхов выдолбить полагается»…

«— На казённых урќах далеко не уедешь»…

«— Старательские… Работа рудничная за плату так зовётся — сверх, значит, казённых урќов»…


Понятно, что нередко и начальство, и более грамотные вольные насмешливо поддразнивали «сидельцев»: «Эх, вы, урки!», подчёркивая это неправильное произношение. И в конце концов с несколько смещённым ударением словом «урка», «урки» стали обозначать каторжан, профессиональных преступников. Причём сам уголовный мир произносил эти слова с гордостью. Позже появились и производные» — «уркан» (по созвучию с «иван»), «уркач» (созвучное уголовным «специальностям» — «дергач», «щипач», «ширмач»), «уркаган» (по аналогии с «хулиган»; в старых «блатных» песнях оба слова нередко встречаются рядом)…


Каторжный «урка».

Называя себя «урками», «уркаганами» (что как бы подчёркивало их связь с «благородным преступным миром» прежних времён), профессиональные уголовники своим противникам из числа «бывших» дали прозвище «жиганы» (или, как нередко произносилось с форсом, — «жиганы»).

Некоторые исследователи (например, уже упоминавшийся С. Кузьмин, начальник кафедры Академии МВД России) ошибочно полагают, что слово «жиган» носит пренебрежительно-негативный оттенок:

«…Так в прежние времена именовали тюремный пролетариат, базарных босяков и проигравшихся в карты неплатежеспособных должников» («Организованные преступные группировки в местах лишения свободы»).

Подобное пренебрежение к «идейным» Кузьмин объясняет тем, что они «вначале не имели достаточных преступных навыков, чёткой организованной структуры и крепких связей между собой, постоянных мест сбыта награбленного и похищенного».

На самом деле такое толкование слова «жиган» не имеет ничего общего с действительностью. Кузьмин, как и ряд других исследователей, в объяснении этого уголовного термина опирается на книгу очерков Власа Дорошевича «Каторга», где известный русский дореволюционный журналист, рассказывая о каторжных кастах, определяет «жиганов» следующим образом:

«Жиганом» на каторге вообще называется всякий бедный, ничего не имеющий человек, но, в частности, этим именем зовут проигравшихся в пух и прах «игроков».

Однако следует особо подчеркнуть, что подобное, пренебрежительное определение бытовало лишь на каторге (не только на сахалинской, но и, например, на акатуйской). Причём поначалу оно применялось именно к азартным игрокам, горячим, отчаянным в игре, которые спустили всё своё имущество, остались голыми и босыми. Объясняется это тем, что в русских говорах корни «жиг», «жег» связаны со значениями «палить», «гореть», «производить чувство, подобное ожогу», а также с нанесением болезненных («жгущих») ударов. И слово «жиган» первоначально связано с огнём (кочегар, винокур, человек, запачкавшийся сажей), позже — с «горячими» людьми (плут, озорник, мошенник).

Но в целом среди уголовников царской России «жиганы» были одной из самых уважаемых каст. В. Крестовский, серьёзно изучавший преступный мир 19-го века, устами одного из персонажей говорит в романе «Петербургские трущобы»: «Не всяк-то ещё «жиганом» может быть! Ты поди да дойди-ка сперва до «жигана»… В арестантской иерархии, по свидетельству одного из исследователей преступного «дна» дореволюционной России, писателя и журналиста А. Свирского, «жиганы» относились к высшему разряду — «фартовикам», Причём к «сливкам» «фартового» общества (уже за ними шли «шпана» и «счастливцы»).

В начале 20-го века «жиганами» стали называть «горячих», дерзких, отчаянных преступников, уголовных вожаков. Именно поэтому «уркаганы» прозвали так «идейных» бандитов — те шли на самые дерзкие ограбления, убийства, очертя голову бросались в рискованные предприятия, не останавливаясь ни перед чем.

Любопытно, что и после разгрома «бывших» уголовный мир сохранил одобрительную окраску слова «жиган». В 1930 году Дмитрий Лихачёв, узник СЛОНа (Соловецких Лагерей Особого Назначения), публикует в лагерном журнале «Соловецкие острова» статью «Картёжные игры уголовников», где, помимо всего прочего, отмечает:
Жиган — «настоящий», удалой вор, герой, каким рисует его шпана.

Жак Росси в своём капитальном «Справочнике по ГУЛАГу» даёт следующее определение «жигана» — «молодой, но авторитетный уголовник, вожак».

Таким образом, называя своих противников «жиганами», «урки» не выражали к ним пренебрежения, даже наоборот — оценивали их объективно и по достоинству. Но это не помешало «старым» уголовникам развязать против «новых» жестокую войну, объединив свои усилия в единый кулак.

Нельзя сказать, чтобы процесс завоевания «уркаганами» власти в местах лишения свободы проходил незаметно. Администрация внимательно следила за «авторитетами». Так, в 1923 году Главное управление местами заключения РСФСР в специальном циркуляре обращало внимание местных органов власти на то, что в некоторых исправительных учреждениях поднимают головы опытные тюремные «сидельцы» с дореволюционным стажем. Подчёркивалось, что такие «иваны» не только стремились возродить старые тюремные «правила» и «традиции». Они также устанавливали связь с другими местами заключения, с уголовниками на воле. Так строилась преступная система, позволявшая управлять «волей» из тюрем, обмениваться необходимой информацией, эффективно противостоять правоохранительным органам и т. д.

Места заключения тех лет были переполнены вследствие резкого роста арестантов, осуждённых на краткие сроки. Это приводило к тому, что администрация была вынуждена содержать краткосрочников вместе с особо опасными преступниками. Таким образом, «уркаганы» имели возможность навязывать свою власть и проповедовать свои идеи среди большинства арестантов.

Арестный дом — тюрьма в ведении НКВД или местного совета «для кратковременного содержания задержанных милицией и числящихся за нарсудами и для арестантов, подлежащих пересылке» (Собрание уложений 1918 г). К середине 20-х гг. Арестные дома стали городскими тюрьмами НКВД.

Дом предварительного заключения (допр) — следственная тюрьма. Термин употреблялся официально до начала 30-х годов.

Дом заключения (домзак) — предназначался для всех, «состоящих под следствием; приговорённых к лишению свободы, пока приговор о них не вошёл в законную силу, и лишённых свободы на срок до 6-ти месяцев» (статья 47 -1 Исправительно-трудового кодекса 1924 года). Термин употреблялся с 1917 года до конца 20-х годов.

Исправительно-трудовой дом (труддом, исправтруддом) — тюрьма для осуждённых «к лишению свободы на срок не свыше 6-ти месяцев» (статья 472 Исправительно-трудового кодекса 1924 года). Существовали с 1922 по 1932 гг.

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика