27/04/24 - 15:18 pm


Автор Тема: Волков О.В.- Погружение во тьму Глава 5. В краю непуганных птиц-3  (Прочитано 392 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Онлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27437
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
Сблизили нас собачьи дела. Вспомнив, что в родословной одного моего пойнтера значился кобель некоего Буевского, я спросил о нем Аполлона Леонидовича. Оказалось, что как раз он и был этим заводчиком. Это сразу растопило лед; кровные пойнтеры были истинным увлечением моего нового знакомца, обладавшего поразительной осведомленностью по этой части. И замелькали имена охотников, судей, даты памятных выставок. Мы вскоре нашли и общих знакомых. А дилетантский характер моих познаний в области кровного собаководства дал возможность Буевскому взять на себя роль просветителя: между нами установились отношения ученика с наставником. Их, правда, отчасти предопределяла и значительная разница в возрасте. Буевский ценил субординацию, и мое почтительное выслушивание его суждений и приговоров на собачьи и охотничьи темы было ему по душе. Возражения его раздражали, однако всегдашняя выдержка не изменяла и тут: он лишь отчетливее произносил слова да на щеках выступала легкая краска.

Так судьба столкнула меня - впервые столь близко - со стопроцентным "красным офицером", то есть выучеником царских училищ и полковых традиций, перешедшим безоговорочно к большевикам и служившим им преданно и в полном соответствии с усвоенным кодексом чести. Не берусь определить, было ли для этих представителей прежней замкнутой касты кадровых офицеров, выходцев из дворянских семей, на самом деле, в глубине души, безразлично - служить ли императорской России или разношерстным и разноплеменным правителям "Совдепии", как окрестили большевистскую Россию их однокашники и однополчане за рубежом, но лояльны они были безупречно. До кончиков ногтей. Воистину - более католики, нежели сам папа!

Мне казалось немыслимым заговорить с Аполлоном Леонидовичем не только о тайных церковных службах, но и о жестокостях режима, разорении деревни, даже передать анекдот о Троцком или едкое высказывание о кремлевских правителях, приписываемое в те времена Радеку... Никакой критики порядков, никакого недовольства! Трехлетний лагерный срок - всего недоразумение, ошибка мелких чинов в органах, за которую власть не несет никакой ответственности.

Сам Аполлон Леонидович о своем деле никогда ничего не рассказывал, как не распространялся и о своей карьере в советское время. Но лесничий Басманов и Каплан знали, что он занимал высокий пост в военной академии, был близок с Буденным, генералом Каменевым и погорел из-за знакомства с каким-то приверженцем Троцкого. В лагерь Буевский был доставлен со спецконвоем, сразу избавлен от общих работ и определен - по его выбору - в лесничество. Басманову было предписано "создать условия", а самому именитому зэку предложено начальником лагеря обращаться в случае нужды лично к нему, чем, кстати, Аполлон Леонидович ни разу не воспользовался. Жаловаться или о чем-то просить было несовместимо с его чувством собственного достоинства.

Общение наше с Буевским сосредоточилось вокруг кинологических тем, милых сердцу охотника рассказов о подвигах наших любимцев - вислоухих красно-пегих пойнтеров, причем я малодушно подтверждал превосходство линий, идущих от собак... Буевского!

Забегая немного вперед, скажу, что Буевский благополучно отбыл срок, поселился под Москвой и до очень преклонного возраста возглавлял какой-то отдел в закрытом (правительственном!) охотничьем хозяйстве в Завидове. И слыл непререкаемым авторитетом среди кинологов и охотоведов.

И самые неопределенные, платонические разговоры лагерников о побегах считались преступными и карались наравне с их подготовкой. Но весна была весной, и никакие наказания не могли пресечь смутных мечтаний о "воле", поощряемых видом возникающих из-под осевшего снега темных камней и бугорков земли, все шире освобождающихся ото льдов пространств воды, резкими криками первых морских птиц. Влажный, потеплевший воздух нес дыхание пробуждающейся там, на материке, жизни...

Рассудок говорил, что и за проливом, на всем просторе страны, жизнь так же угнетена, что нет больше ни единой вольной души. Человека, кто бы мог по-своему строить свою судьбу... И все же неопределенно тянуло вдаль. Будоражащий весенний воздух возрождал веру в одолимость придавивших злых сил, и глотнувшему его нестерпимо хотелось разогнуться, расправить плечи. Среди соловчан долго ходили слухи о группе морских офицеров, бежавших с острова на катере и будто бы счастливо достигших берегов Норвегии. Работа в гавани дала им возможность тайно подготовить суденышко. И в один из непроницаемых осенних туманов, часто закрывающих Соловки, они вышли из бухты Благополучия в открытое море.

Я помню этот окутанный бесцветной пеленой день, когда в пяти шагах не видишь человека, поднятую по всему острову тревогу, вой сирен сторожевых судов, невидимо крейсировавших у берегов в поисках беглецов. Мы опасливо косились на бестолково патрулировавших кремль настеганных вохровцев, а в душе ликовали и молились за успех смельчаков.

Говорили, что сначала они ушли неподалеку - высадились на крохотном, поросшем лесом островке близ Соловецкого архипелага и, загрузив катер камнями, утопили его на мелководье. Потом подняли свою посудину, сняли двигатель и уже на парусе, в подходящую лихую погоду, уплыли к горлу Белого моря и дальше - на свободу.

Мы не могли знать, насколько соответствовали истине эти опасливо передаваемые подробности, так же как и легенды о надписях кровью на бревнах, грузившихся заключенными на иностранные корабли в Кеми, о беглецах, спрятавшихся в трюмах, но и они поддерживали в нас какие-то смутные надежды. Я же всегда про себя думал, что побег в пределы Советской страны - не для мен-я. И не только из-за того, что бежали за редкими исключениями уголовники, в биографии которых побег был всего-навсего пустяшным приключением, грозившим, на худой конец, фиктивной прибавкой к сроку, а для пятьдесят восьмой он влек за собой расстрел ("вооруженный побег с целью поднять восстание"), - но потому, что отдавал себе отчет, насколько не приспособлен - по внешности своей и свойствам характера - к подпольной жизни. Не мог я представить себя живущим под чужим именем, добывающим фальшивый паспорт, надевающим личину.

Другое дело - побег за границу! Он виделся мне желанным исходом. И чем больше ковалось искусственных обручей, назначенных спаять патриотические чувства с преданностью интересам партии, чем грубее вдалбливались лозунги о нераздельности "партии и народа", о тождественности коммунистических идеалов с национальными чаяниями россиян, тем резче и отчетливее ощущалась мною пропасть между ними. И крепло чувство освобождения любого русского от какой-либо солидарности с судьбами и благополучием режима.

В те годы уже сделалась очевидной полная подмена пресловутой разрекламированной "власти Советов" (да и существовала ли она когда, эта власть, кроме как в демагогических лозунгах?) властью - вернее, самовластием - партийных боссов и райкомов. Настолько, что чем успешнее укрепляла свои позиции власть, тем горше и безнадежнее становилось положение народа, одураченного и закрепощенного, тем глубже хоронились надежды на возрождение и расцвет России.

Бывая у муксалмских рыбаков, я все приглядывался к порядку охраны лодок, прикидывал, как можно бы ими воспользоваться. Затевал разговор с поморами, стараясь вызнать побольше о плавании в открытом море, о свойствах их карбасов, как бы интересуясь степенью опасности промысла, потребными мужеством и умением. И невзначай узнанное пересказывал своим махновцам - перевозя с ними на лодке фураж, пиля дрова под открытым небом, когда была уверенность, что нет чужих ушей.

Зерно сеялось в благоприятную почву. По некоторым намекам и замечаниям я понял, что и в моих товарищах зреет решимость "спытать счастья". Терять им в самом деле было нечего - впереди оставались восемь лет "особо строгого режима". Да и мне предстояло "сгнить в лагерях", по запомнившемуся выражению московского следователя... И ни разу не назвав друг другу конечную цель, не договорившись прямо ни о чем, мы все трое вскоре ощутили себя связанными общим планом. Я окончательно в него уверовал, когда узнал, что один из махновцев прослужил несколько лет на флоте.

Итак, надо дождаться - дело было в начале лета - осенних темных ночей с устойчивым южным ветром и "тикать" под парусом на простой рыбачьей лодке. Мы уже знали, что эти посудины устойчивы, что в волну парус имеет преимущества перед винтом, что в море обнаружить такую лодку не легче, чем иголку в стогу сена... Наметили будущий тайник, где складывать запасы. В лесничестве были буссоли, и добыть одну из них казалось мне делом нетрудным. Друзья мои приметили на складе рулоны тонкого брезента, вполне, как мы решили, пригодного для паруса. И к середине лета мы уже не были хозяевами своих поступков, а очутились во власти затеянного. Подхваченные не зависящей более от нас силой или инерцией, мы станем делать все, как наметили, и, коль понадобится, пойдем напролом.

Как раз тогда неподалеку от зверофермы начали добывать морскую капусту, которую наравне с соей, кроликами и прочей ерундой возвели в ключевой продукт, призванный поднять благосостояние советских граждан на невиданную высоту, - и лодки оставлялись на берегу под охраной паренька с винтовкой. Это обстоятельство значительно облегчало выполнение нашего замысла: ведь не столь рискованным и трудным казался нам захват рыбачьей лодки в Муксалме, как восьмикилометровый путь туда, особенно участок по проглядываемой отовсюду длинной дамбе. Теперь же лодка была от нас в двадцати минутах хода, вдобавок по лесу. Иначе говоря, мы могли сразу после вечерней поверки оказаться на берегу губы. Таков был ненадежный трамплин для более или менее несбыточных планов, занимавших воображение, дававших пищу для мечтаний. Облегчавших существование...

В минувшую страшную тифозную зиму перемерло столько народу, что и несколько измучивших нас генеральных поверок перед открытием навигации не могли привести в порядок списки заключенных. Нас вновь и вновь выводили в поле, выстраивали, перекликали, сверяли с данными формуляров, сбивались, начинали сызнова, пересчитывали по другому методу... Да так точно и не установили, сколько же народу и кто именно помер. Особенно путались с толпами не знавших русского языка выживших южан - тюрками, узбеками, калмыками, бесконечными "оглы" и "али". Неразберихой ловко пользовались бывалые преступники. Начальству ничего не оставалось, как туже подвинтить гайки: устрожить режим выглядело лучшим способом покончить с путаницей. Точно именно зэки были повинны в косившем их средневековом море.

В лагере даже разумные и нужные меры обращаются в лишние тяготы для заключенного: то дрогнешь в бесконечной очереди в баню и надеваешь стираное, но невысушенное белье; то получаешь "кандей" (карцер) за отросшие волосы, а стригаля, наглого урку с грязными, потными руками, в засаленном халате и с тупой машинкой-мучительницей, не дождешься... Но воздвигались еще и еще новые утеснения, вводились дополнительные наказания и все более поощрялись "социально близкие". Иные ретивые начальники откровенно натравливали их на "контру".

Началась разгрузка Соловков: зэков вывозили большими партиями на материк, оставляя преимущественно большесрочников и "особо опасных" врагов народа. Новых этапов почти не поступало. Тысячи и тысячи заключенных на острове нечем было занять, тогда как в середине тридцатых годов ГУЛАГ уже бойко, на широкую ногу, торговал ими. Термин "запродать" специалиста ли, партию работяг - сделался обиходным- Растузившийся подрядчик подбирал - "Будьте покойны, товар будет первый сорт!" - здоровяков с лошадиной категорией для развертывания работ на Вайгаче, в тундре, брал на себя крупные поставки леса, обеспечивал стройки страны - включая и столичные - рабочей силой. Запроданных зэков перекрестили в героев-комсомольцев, бросившихся по зову партии возводить "стройки коммунизма"!

Думаю, что никто из перемалываемых тогда в жерновах ГУЛАГа не вспомнит без омерзения книги, брошюры и статьи, славившие "перековку трудом". И тот же Пришвин, опубликовавший "Государеву дорогу", одной этой лакейской стряпней перечеркнул свою репутацию честного писателя-гуманиста, славившего жизнь!

Я был на Соловках, когда туда привозили Горького. Раздувшимся от спеси (еще бы! под него одного подали корабль, водили под руки, окружили почетной свитой), прошелся он по дорожке возле Управления. Глядел только в сторону, на какую ему указывали, беседовал с чекистами, обряженными в новехонькие арестантские одежки, заходил в казармы вохровцев, откуда только-только успели вынести стойки с винтовками и удалить красноармейцев... И восхвалил!

В версте от того места, где Горький с упоением разыгрывал роль знатного туриста и пускал слезу, умиляясь людям, посвятившим себя гуманной миссии перевоспитания трудом заблудших жертв пережитков капитализма, - в версте оттуда, по прямой, озверевшие надсмотрщики били наотмашь палками впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем сани истерзанных, изможденных штрафников - польских военных. На них по чернотропу вывозили дрова. Содержали поляков особенно бесчеловечно.

Много позднее я смотрел фильм о Соловках, листал иллюстрированный альбом поездки по Беломорканалу целого букета славнейших советских писателей - были там, помнится, заклейменный Буниным Алешка Толстой, Панферов, Зощенко, прожженный Никулин, болтливый эрудит всеядный Шкловский, еще кто-то... Разумеется, я возмущался, клял "продажных сук" (да простят мне это "блатное" словечко, особенно возмутительное именно потому, что нет как раз более верных и преданных существ, чем наши четвероногие песики обоих полов!), пока трезво не взглянул на это, как на одну из граней - пусть более резкую и красно-речивую - всеобщей, последовательно проводимой системы глобальной лживой информации, обмана общественного мнения. Беззастенчивой выдачи белого за черное. В восхвалении лагерной мясорубки и каждении ее заправилам не было ничего исключительного, выходящего из ряда. Не приходилось ли мне в землянке лесного лагпункта читать в газете, случайно попавшей в черные от въевшейся смолы руки, отповедь "зарубежным клеветникам", выдумавшим какой-то "принудительный труд" в Советском Союзе? Узнавая про выступления советских эмиссаров типа Ильи Эренбурга, с пафосом обелявших на международных форумах наших закусивших уд"ла насильников, я испытывал бессильный гнев, ужас, подобный тому, какой охватывает в тяжелом сне, когда не можешь крикнуть, вмешаться, позвать, а только немо шевелишь губами!

Эти строки я нишу спустя более сорока лет после описываемых событий, когда весь мир прочел - если и не сумел оценить - "Архипелаг ГУЛАГ", когда за рубежом составились целые библиотеки о сталинских временах и советских порядках, и потому не тщусь рассказать что-нибудь новое, о чем бы уже не знали. Но едва ли можно переборщить, множа примеры лжи и лицемерия, возведенные в официальную доктрину, затрагивающих решительно все области информации - будь то успеваемость школьников, отчет о выставке, сведения об авиационных катастрофах, репортаж о путине, работе БАМа и тем более о деликатных материях международной политики, отзывах зарубежной печати и т. п.

Оболгано и фальсифицировано прошлое, искажено настоящее, брехня по всякому поводу сопровождает "простого советского человека" от детского сада до крематория. И если в тридцатые годы репродукторы повторяли бессчетно "жить стало лучше, жить стало веселее" в опустошенных голодом деревнях, то схема эта сохранялась в несколько подновленном виде.

Ах, как мы негодуем и гремим по поводу западных судей, мирволящих "военным преступникам", клеймим позором всякие хунты, обличаем, словно у нас не доживают век в почете и довольстве ветераны преступлений против человечества, словно не к нам, может быть в первую очередь, относится поговорка "чья бы корова мычала", не мы мутим и мутим, видя в соперничествах и конфликтах возможность ослабить соперников, столкнув их друг с другом...

Инерция, разбег лживой информации столь сильны, срослись с нашей системой, что сосуществуют с приемниками, передающими сведения "Немецкой волны", "Голоса Америки", Би-би-си, приглушенно - станции "Свобода", - сведения, которые позволяют нам сравнивать и судить, узнавать то, что от нас скрывается, в том числе и о делах в нашей стране. Казалось бы, пора переменить пластинку, ну хотя бы вскользь обмолвиться об известных даже советским школьникам систематических закупках зерна в США и Канаде, о торговле оружием, о воздушных катастрофах и жертвах стихийных бедствий, процедить сквозь зубы частичку правды, коли она стала достоянием гласности...

Однако нет. С тупым упорством и застарелой, одеревеневшей косностью у нас продолжали выдавать желаемое за действительность, выхолащивать всякое сообщение, лицемерить, лгать и лгать, беззастенчиво, по всякому поводу... В этом - не только маразм системы, последствия выветрившихся, износившихся от употребления всуе ложных доктрин, импотентность остаревших лидеров, пуще всего - как те пролежавшие века в курганах горшки, что рассыпаются на черепки, будучи выставленными на воздух, - боящихся перемен, малейшего свежего дуновения. Досуха иссякший дар созидания! В этом - и оправдавший себя, унаследованный принцип не ставить ни в грош народ и его интересы, привычка к безгласности наглухо взнузданных масс: промолчат, проглотят, не пикнут! И потому незачем к ним и новым временам приспосабливаться, идти на риск перемен, переоценок...

Где найти философов, знатоков человеческой психологии, способных объяснить, как это миллионы людей и зная, что они живут беднее, бесправнее, ущемленнее своих современников в большинстве других стран, продолжают относиться подозрительно и недоверчиво к порядкам у зарубежных народов? Тупо не подвергая сомнению свою явно обанкротившуюся систему, будто бы завещанную аж самим Лениным, которого они по инерции, одними губами продолжают величать великим вождем?.. Свое поклонение распространили и на "вождей", отделенных от них плотной стеной раскормленных, угодливых и бездарных чиновников, янычарами, оградами персональных резиденций.

Впрочем, в моем вопросе - неприкрытая риторика. Потому что нет надобности ни в философических медитациях, ни в глубокомысленных выводах психологов, чтобы заключить: зиждется этот общенародный отказ от свободы суждений, оценок и права на личное мнение и пристрастия - на том страхе, том смертельном страхе, какой внушили населению большевики с первых шагов своего правления. Теперь, когда можно с полным основанием говорить о несостоятельности прогнозов и ожиданий "учения", не оправдавшихся ни в одном пункте, - если иметь в виду совершенное и прогрессивное устройство общества и развитие личности, - приходится признать, что в одном Ленин не ошибся: террор, система устрашения посредством массовых репрессий и казни невиновных, упразднения самого понятия правосудия принесли ожидаемые плоды. Напугали, как он и надеялся, на десятилетия, вселили в души непреходящий ужас перед властью.

Именно "рыцари-чекисты", эти всесильные выискиватели "крамолы", определили на все последующее время порядок, при котором ни у кого никогда не может быть сознания личной безопасности. Каждый чувствует себя подозреваемым, легкой жертвой навета, боится прослыть рассуждающим, самостоятельным, выдаваться чем-либо из безликой, снивелированной массы. Уже давно не вламываются по ночам в квартиры, будя спящих, обвешанные оружием ночные гости с бумажкой-ордером, рабочие коллективы и возмущенные писатели не подписывают более писем-обращений, требующих от партийного руководства смертной казни разоблаченных "врагов народа". Не слышно и о массовых расстрелах. Но темный страх остался. Таится подспудно в душах, живя отголосками того кровавого прошлого. После истребления прежней интеллигенции, крестьянства, лучших людей всех сословий образовался вакуум. Не стало людей, честно и независимо думающих. Верховодят малообразованные приспособленцы и карьеристы, изгнаны правда и совесть...

Исцелить нас могло бы только восстановление гласности, правосудия, ветерок свободы, который бы наконец повеял над немой страной. От своих дедов и бабок, чье детство пришлось на середину прошлого века, я слышал, что няньки пугали их Пугачевым - спустя восемьдесят лет после его казни! Не будут ли так же страшны для будущих поколений имена "Пугачевых" XX века, появление которых - на ужас и горе России - предвидели мыслители XIX? Или истинные лица их так и останутся скрыты мишурой легенд, а кровавыми тиранами войдут в историю их выученики и последователи?.. Именно они научили неразборчивости в средствах, ведущих к достижению цели, развязали руки насилию и жестокости, проповедовали вражду между людьми, разделенными классовыми барьерами, клеймили христианские добродетели. Словно мир и счастье общества можно устроить без истинной любви к людям. Без сочувствия, доверия, милосердия!..

Но - учит ли чему исторический опыт? Видимо, вожди-тираны не помогают людям прозреть. Все еще не предана анафеме людоедская формула о "крепости дела, под которым струится кровь"... Потоки крови.

x x x
Лето подходило к концу, а мы все еще не приступили к приготовлениям вплотную. Всего только насушили сухарей. Они пригодятся при любых обстоятельствах. Не миновала нас и тревога: участились вызовы на этап. На материк вывозили всего больше здорового люда, а мы все трое числились по первой категории. И если пока что мы удерживались на острове, то гуляйпольцы - благодаря бандитской статье, я - хлопотами Каплана. Ему удавалось, используя свои связи, исключать меня из списков отбираемых на лесоповал. Но сколько это могло продолжаться?

Мои друзья, отлавливавшие и расселявшие ондатр по всему острову, имели постоянный пропуск и видались изредка со своими земляками и однодельцами, от которых узнавали новости. Умножившиеся строгости и ограничения вынудили Льва Григорьевича не посылать меня больше с поручениями в кремль, чтобы не попадаться на глаза начальству.

Лишь изредка отправлялся я на свой страх и риск с махновцами помогать им расставлять ловушки. Полог леса надежно прятал от ока начальства. Было прикровенно, глухо. Мы забирались на горушку и подолгу разглядывали оттуда береговую линию, видневшиеся за проливом островки, сливавшуюся с небом морскую даль... Как могла бы уплыть туда резвая наша лодка! Как летел бы наш бесстрашный парус по неоглядному простору, приближая к берегу, где безопасно, где не мерещится готовый пальнуть в тебя вохровец. Где свобода...

Мы разнесли по озерам капканы и вышли к опушке, за которой тянулась пустынная савватьевская дорога. И - затаились. Стали прислушиваться. Откуда-то доносился смутный глухой шум, словно со стороны кремля. Он становился все внятнее, приближался.

И вот из-за поворота дороги сверкнули штыки и показалась голова колонны. Отчетливее доносился хруст гравия под сапогами, усилился гул приближающейся толпы... В полусотне метров от нас потянулись плотные ряды одетых в штатское людей. Напряженные лица. Чемоданы и узлы оттягивают руки, сутулят плечи.

По обе стороны колонны шли сплошной цепью стрелки. Шли с винтовками на изготовку. Командиры шагали с наганами в руке. И не было обычных криков, матюгов, команд. Зловещее молчание. Народу гнали много - вероятно, поболее двухсот. Судя по одежде, то были не лагерники, а доставленные из тюрем. В последнее время ходили упорные слухи о крупных партиях арестантов, сразу с пристани препровождаемых на Секирную гору. Про то, кто такие эти обреченные, толковали разное. Иные считали их прежними лагерными тузами, ставшими козлами отпущения после того, как весь мир узнал про расправы в Соловецком лагере; другие уверяли, что открыт был заговор в,недрах самого "ведомства"... Но кто бы они ни были, вели их на смерть. О том, что Секирная гора превращена в лобное место, соловчанам было известно доподлинно.

...Этап прошел. Мы углубились в лес. И все стояли перед глазами эти люди, из последних сил тащившие тяжелые вещи, в которых уже не будет нужды...

И когда много лет спустя мне пришлось прочитать, как фашисты, выгрузив из вагонов партию подвозимых к лагерю уничтожения евреев, гнали их, волокущих мешки и сумки, подстегивая окриками "шнеллер, шнеллер!", и те, надсаживаясь, бежали к зевам смертных печей, я вспомнил тихую лесную дорогу на Соловках, по которой палачи вели свои жертвы... Никакому насильнику невозможно открыть новое поприще! Как страшно: все повторяется...

Ночи сделались длиннее. И мы, подгоняемые нетерпением, пошли посмотреть, как охраняются лодки сборщиков водорослей. Каплана и сторожа предупредили, что вернемся после поверки: идем к дальним озерам на подсчет ондатр. Поход наш, мы знали, был сопряжен с известным риском. Но нам сейчас он был даже нужен: праздное ожидание, когда вот-вот потянут на этап и все рухнет, становилось тягостным. Хотелось убедиться, что мы не только мечтаем, но и что-то предприняли.

Вернулись мы подавленными. На берегу догнивало несколько куч водорослей. Промысел был прекращен или перенесен в другое место. Лодок не было и в помине. Это означало полный провал наших планов.

Шли мы молча. Никто не хотел первым открыто признать крушение. Впрочем, мы к этому времени настолько сжились, что без слов понимали друг друга. Лишь когда лодка, на которой мы возвращались, ткнулась в берег, было сказано:

- Может, эта сойдет?

Нет, на такой не уйдешь - ее и в заливе волна захлестнет. И все-таки... Выбитой из-под надежды опоре надо было за что-то зацепиться. Молча, пришибленные, занимались мы в тот вечер своим обычным делом. Снесли сторожу весла и ключ, я доложился Каплану, мы топили плиту, варили ужин, разбирали постели... А потом разговорились, находя в дружеском общении противовес упадку духа. И понемногу ожили, ободренные сердечной беседой.

Говорили мы о самом дорогом, заветном. Сподвижники батьки Махно дали прорваться своей тоске по дому, по оставленным семьям, по своим "хлопчикам". Женки их давно оставили разоренный дом и перебрались в город, в соседнюю область, и по-крестьянски настойчиво и терпеливо приспосабливались к новой жизни. Мне приходилось разбирать их редкие, немногословные письма с поклонами и скупыми сообщениями о смертях, "бульбе", собранной с огорода, выхлопотанном каким-то дядькой Василем на сахарном заводе кабанчике... "Чоловики" мои слушали, сжав губы, сосредоточенные, кивали, молча переглядывались.

Их детям не давали учиться - и весть, что младшенькие стали наконец ходить в школу, была большой радостью. Эти плохо знавшие грамоте исконные пахари очень понимали пользу просвещения. Они считали, что лишь из-за своей темноты дали себя обмануть "комиссарам". А когда поразобрались и примкнули к Махно, было уже поздно бороться с большевиками...

Проститься нам не пришлось. За мной пришли два конвоира - из тех заключенных-подонков, что обслуживали следственные учетно-распределительные, специально-чекистские отделы лагерного управления. Махновцы были на озерах...

Собирался я под аккомпанемент хлестких понуканий и издевательских шуток по поводу простынь на постели, зубной щетки... Вдвойне разложенным - уголовным прошлым и наушничанием - лагерным прислужникам случай проявить свою власть, получить право кем-то распорядиться был возможностью поквитаться за свою униженность. И оба присланных люмпена наслаждались, командуя мне: "Одеяло не брать!", расшвыривая мои вещи, не разрешая выйти в уборную... Когда предупрежденный кем-то Каплан поднялся на чердак, оба конвоира - тщедушные, с испитыми, порочными лицами, наглыми юркими глазами, - учиняли мне форменный шмон, явно превышая при этом свои полномочия.

Предписание доставить меня на пересылку делало их неуязвимыми для возражений и протестов Каплана, пытавшегося заявить о своих правах начальника зверо-лагпункта. Сунув ему свою бумажку, достойные уполномоченные Управления дерзко предложили ему оставить помещение. Он не ушел, но больше вмешиваться уже не пытался. Напоследок, когда меня уводили, он встрепенулся, по-английски крикнул, что постарается выяснить, вернуть... Однако мы оба понимали, что сработал механизм беспощадной лагерной дробилки на уровне, где блат бессилен. И кое-как - из-за наскоков стражей - прощаясь, про себя сознавали: навсегда!

Почти не бывает, чтобы на лагерных перепутьях повторно скрещивались зэковские пути - вероятность встреч ничтожна. За более чем четвертьвековые мои скитания по ссылкам и лагерям мне лишь однажды пришлось встретиться с человеком, который посчитал, что мы с ним знакомы по Воркуте. Но, как выяснилось, он принял меня - по сходству нашему - за моего близнеца Всеволода, с которым прожил в одной землянке на Кедровом Шоре более года... Но об этом - в своем месте.

В тот же вечер я оказался среди этапируемых, то есть отключенным от лагеря зэком, загнанным в отдельное помещение. Нас водили на санобработку, прожарку, поручали заботам каптеров. Те, блюдя свои интересы, стаскивали с отбывающих мало-мальски целые телогрейки и бушлаты, обувь, чтобы обрядить в совершенное тряпье. По количеству выдаваемого на руки хлеба мы догадывались, что предстоит пробыть в пути, по крайней мере, три дня, а бывалые зэки определенно называли Медвежью Гору.

Но тут произошло чудо - в последний раз сработал рычаг хлопот о моей судьбе. Меня неожиданно, в сутолоке сборов и перекличек перед перегоном этапа на пристань, вызвали с вещами и препроводили в УРЧ. Там я расписался, что ознакомился с постановлением Верховного Совета (или ВЦИК), по которому остаток срока - около половины - заменяется мне ссылкой в Архангельск. Власти и авторитета Калинина еще достало на то, чтобы добиться такого послабления. Но вовсе отменить неправедный приговор, оградить от загребущих клещей всесильной опричнины он уже не мог. "Всероссийский староста" обратился в марионетку и, должно быть, сам поглядывал, как бы и его не прихватили!

И я покинул Соловки на судне, увозящем мой этап, но уже с литером в кармане и без конвоя.

Я стоял на палубе. В выданной мне сопроводиловке значилось, что я обязан с ней явиться в обозначенный срок в комендатуру НКВД. Имел при себе немного денег; одет был хоть и в старое, но свое - не лагерное. И прикидывал, что, пожалуй, не пропаду! Но не было ничего схожего с тем подъемом, какой я испытывал при первом отплытии с острова... Быть может, из-за внезапности перемены: я был ошеломлен и не вполне пришел в себя. Да и слишком круто оборвались связи, сделавшиеся моей жизнью, чтобы я мог сосредоточиться на ожидавшем меня неведомом... О северной ссылке ходили мрачные толки. Все это мешало отогнать мысли о предстоящих новых - должно быть, нелегких - испытаниях и жгучие сожаления о рухнувших надеждах на подлинное избавление.

Судно отплывало в холодный пасмурный день, после внезапного снегопада, и забурлившая у причала вода выглядела особенно темной, особенно жуткой в побелевших берегах. На свинцовом небе выделялись четкие очертания крыш и шатров, придавивших черную непроницаемость стен и башен. В скупом октябрьском свете монастырь, голые скалы у выхода из бухты, уже лишенные деревянных крестов, да и сам берег, едва корабль вышел в открытое море, исчезли из глаз... Но не из памяти. Уже тогда я смутно предчувствовал, что Соловки станут зарубкой, вехой в истории России. Символом ее мученических путей.

...Много лет спустя, в начале шестидесятых годов, несколько знакомых ученых усиленно уговаривали меня примкнуть к их туристской поездке на Соловки. Я отказался. Из-за ощущения, что этот остров можно посещать, лишь совершая паломничество. Как посещают святыню или памятник скорбных событий, национальных тяжких дат. Как Освенцим или Бухенвальд.

Суетность туристской развлекательной поездки казалась мне оскорбительной, даже для моих пустяковых испытаний... Или следовало поехать? И указывать своим спутникам: "Здесь агонизировали мусаватисты... А тут зарыты трупы с простреленными черепами... Недалеко отсюда в срубе без крыши сидели зимой босые люди. Босые и в одном белье. А в летние месяцы ставили на комары... А вот тут, под берегом, заключенные черпали воду из одной проруби и бегом неслись вылить ее в другую... Часами, под лихую команду: "Черпать досуха!" - и щедрые зуботычины"...

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика