26/04/24 - 17:40 pm


Автор Тема: Петр Якубович - В мире отверженных(Продолжение-15)  (Прочитано 366 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Онлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27437
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
II. ЕФИМОВ --ТЮРЕМНЫЙ СОФИСТ И МЕФИСТОФЕЛЬ

 
   Заговорив о Железном Коте, обрисую уж вкратце и его молотобойца Ефимова. Это был совсем другого рода тип. Водянин сошелся с ним, как с земляком; сблизило их также и мастерство. Как-то случайно надзиратели назначили их вместе в кузницу и потом, по привычке, не разрознивали в течение нескольких лет. Странным даже показалось бы всем, если бы Водянина и Ефимова назначили в разные места. Даже во время новых размещений по камерам их всегда помещали вместе. Вместе обедали они из одного бака, вместе пили чай, поровну делили все заработанные деньги. Одним словом, можно было подумать, что это друзья закадычные. А между тем на деле было совсем другое. Ефимов действительно вел себя с Водяниным осторожно, ни в чем ему не переча и во всем уступая; но простой расчет заставлял его поступать так... Железный Кот уделял ему половину своего заработка, тогда как обыкновенно кузнецы дают молотобойцам лишь ничтожную часть, и он мог сыскать себе десяток других таких же молотобойцев, отнюдь хуже.
   За это Водянин, человек вообще очень покладистый и мягкий, не стеснялся высказывать Ефимову в глаза такую горькую правду, которой тот, с его самолюбием, ни от кого другого не стал бы спокойно выслушивать. Я  уж сказал, что это была натура совсем особого склада. Родом он также был пермяк, и хотя из местности более глухой, земледельческой, но тоже достаточно уже развращенной. В работу пришел за убийство двух проезжих торговцев. По словам Ефимова, идея убийства явилась у него совершенно внезапно, благодаря глухому лесу, в котором он встретил свои жертвы. При гигантском росте и силе он живо с ними управился и всe следы скрыл самым тщательным образом. Подозрение никогда бы не пало на него, и погиб он только по чисто сумасшедшей случайности -- ложному оговору и ложной улике. Одна женщина, встретившая купцов в день убийства, показала, что встретила также и Ефимова, осторожно выходившего из того же лесу; а между в действительности она видела совсем другого человека, только похожего на него ростом. Кроме того, при обыске нашли у Ефимова рубашку со свежим пятном крови, которая на самом деле была не человеческая, а телячья... Еще несколько других таких же мнимых улик сложились вместе столь роковым образом, что Ефимов, до конца не сознавшийся в убийстве, осужден был на пятнадцать лет каторги. Это обстоятельство сильно его поразило. Он много раз говорил миг. что хорошо испытал, как невыгодно быть мошенником, и что впредь станет жить только честным трудом.
   -- Ведь вот все, кажется, следы укрыл, чисто все обделал, ни одной справедливой улики не оставил, а в каторгу попал! И сколько я ни наблюдал, редко-редко какое убивство неоткрытым оставалось.
   -- А раньше вы, Ефимов, занимались какими-нибудь мошенничествами?
   -- Ни боже мой! И вся семья у нас честная!
   -- Чего ж ты, Еграха, врешь? -- оборвал его Чирок.-- А зачем же брат у тебя по Якутскому грахту сослан?
   -- Ага! Поймал тебя Чирок на крючок! -- загоготала радостно вся камера, почему-то крайне недоброжелательно относившаяся к Ефимову.
   -- Брат мой совсем по другому -делу сослан,-- смущенно отвечал Ефимов, -- не по мошенницкому.
   -- По святому небось? -- ядовито продолжал приставать Чирок.
   Ефимов молчал; все ехидно улыбались и переглядывались между собою. Мне становилось ясным, что только мы с Чирком не понимаем, в чем дело.
   -- Да они скопцы! -- не выдержал наконец Железный Кот, давно уже сердито ерзавший на своих нарах.-- У них вся деревня скопческая... И брат его за это ж по Якутскому пошел... Один Еграшка каким-то чудом не оскопился...
   -- Тьфу! Тьфу! -- отплевывался Чирок. -- Вот ненавижу этих людей... Самые супротивные люди! Чтоб свое тело я стал резать, себя увечить? Да лучше ж совсем помереть. Из чего ж тогда и жить, коли это... отрезать? Я почти старичонко уж, а и то в надеже еще живу, что на волю выду -- опять человеком стану.
   -- Ты судишь, Чирок, как все мирские люди судят, -- робко вступался за скопцов красный как рак Ефимов, -- они люди особого сорту... Они об небе думают, потому писании сказано...
   -- Паскудники вы окаянные! -- перебивал его Чирок, удерживаемый общим одобрением.---Об небе вы думаете? Гадов таких, как ваши скопцы, и свет не создавал. Самый двуликий народ. И жадности в их сколько, жадности этой сколько сидит! Об небе они думают... тьфу!.. Ты-то почему ж уцелел?
   -- Так как-то, не пришлось. Рано женился. Ведь не неволят тоже, по доброму изволенью печать принимают. 'Было и у меня, конечно, желание, только бес пересилил, мир пленил.
   -- Вот дурак!.. Бес, говорит, пересилил. Да где ж и бесов-то искать, как не в вашей сехте? Знаю я ее хорошо. Что у вас там делается, как на богомолье тайное сходитесь!
   -- Ничего дурного не делается, это все поклепы одни. Слыхал я!
   -- Ты, вестимо, своих застаивать будешь. Да меня, брат, не проведешь! Я тоже из тех ведь местов. Самое поганое племя -- скопцы.
   -- Что верно, то верно, -- опять не выдержал Железный Кот, -- и что скопленые у них, что нескопление-- одна порода тавреная! Жадные, лицемерные! Посмотрите хоть на Еграфа. Ведь другого такого жида с огнем сыскать трудно. Над кажной копейкой трясется, ровно осиновый лист, на деньгах, ровно пес цепной при амбаре, сидит!
   При последних словах Ефимов, видимо страшно оскорбившись, но не желая заводить ссоры с Железным Котом, с сердцем махнул рукой и, весь пылая как огонь, выбежал из камеры. А за глаза его еще сильнее начали ругать и костить на все корки.
   Действительно, Ефимов был страшно скуп. В дороге он держал майдан; теперь, будучи немного грамотным,
вел счет издержанных вместе с Железным Котом денег и цепко хватался за каждый грош. Если случалось потихоньку от начальства купить молока или мяса, никогда не приглашал к своей трапезе товарищей, и этой скупостью своей, видимо, стеснял кузнеца, имевшего более открытый нрав и щедрое сердце. Мне кажется, только слабость характера мешала последнему порвать с Ефимовым всякие отношения; он страшно не любил его и часто, не вытерпев, высказывал в глаза резкие обличения.
   Жена Ефимова решила приехать к нему в каторгу и, уже отправившись в дорогу по этапам, выслала мужу на хранение несколько десятков рублей, вырученных от продажи имущества. Я посоветовал Евграфу отправить ей заказные письма в Красноярск, Нижнеудинск и Иркутск-- города, 'Находившиеся на ее пути. Ефимов задумался.
   -- Конечно, не мешало бы послать, -- согласился он наконец, -- только можно, я думаю, и простенькие...
   -- Вестимо, лучше простенькие, -- поддакнул Железный Кот так, что я и не приметил сначала тонкого яда в его словах, -- три заказных письма -- ведь это лишних двадцать одна копейка... На двадцать одну копейку можно семью в течение двух дней прокормить!..
   По наивности я стал даже спорить с Железным Котом, доказывая ему, что нечего быть столь расчетливым, когда дело идет о спокойствии одинокой женщины с тремя маленькими детьми на руках, едущей в неведомый край и на неведомую жизнь трудным этапным путем.
   -- А все же лучше простенькие-то, Миколаич, -- возразил серьезно Железный Кот, -- простенькие, по-моему, куды лучше.
   И вдруг разразился громким насмешливым хохотом, который поддержала и вся камера, опять страшно переконфузив Ефимова.
   Ефимов держался всегда солидно и деловито; он считал себя неиспорченным, честным человеком, гораздо выше и лучше всех других арестантов. Он страшно всегда обижался, когда ему напоминали, что и сам он две души на тот свет отправил. Свое убийство он считал почему-то неважным проступком, чем-то вроде несчастного эксперимента, который со всяким может случиться, и убежденно заверял, что в другой раз не наживет себе каторги. Я тоже склонен думать, что в другой раз Ефимов семь раз отмерит, прежде чем решится отрезать кому-нибудь голову: "выгоды" не нашел он в этом ремесле... Однако я никогда не поручился бы, что мой Евграф устоит против соблазна преступления, если будет иметь полную гарантию того, что оно пройдет вполне безнаказанно и принесет очень большой барыш.
   Из новых моих сожителей был один арестант, давно уже привлекавший мое внимание. Фамилия его была Сокольцев. Прежде всего он бросался в глаза самой внешностью: плотный, небольшого роста брюнет лет сорока, он отличался такого рода красотой, какая совершенно чужда типу русского крестьянина. В тонких чертах лица, правильном, почти изящном очерке чувственных губ, в тонкости бледно-матовой кожи, бархатистом выражении больших черных глаз, в мраморной шее и ко всех движениях было что-то истинно аристократическое, что создается только десятками холеных, не занимающихся физическим трудом поколений. А между тем Сокольцев был простой неграмотный крестьянин одной из внутренних русских губерний, рано свихнувшийся с пути и попавший в Сибирь. Впрочем, по его словам, он был из дворовых одного богатого графа, и это обстоятельство невольно наводило на мысль об истинном его происхождении... Среди обитателей тюрьмы Сокольцев пользовался репутацией одного из самых умных арестантов, отнюдь не "дешевых" и видавших на своем веку виды. Каторжный срок его был сорок четыре года, и дело, которым он заработал этот срок, было одно из самых кровавых, о каких когда-либо мне приходилось слыхивать. Глядя на это красивое умное лицо, слыша этот мягкий голос, говорящий всегда так осторожно и вкрадчиво, я с трудом иногда верил, что передо мной стоит тот самый Сокольцев, который мог с спокойным духом проделывать подобные вещи; а между тем страшные разбойничьи подвиги его были истинной, невымышленной историей.
   Сокольцев жил на поселении в Иркутской губернии, в качестве работника у одного зажиточного "челдона". Последний занимался скупкой, золота у "хищников" и приисковых рабочих. Дознавшись однажды, что в доме хозяина скопилось около двух пудов золота, Сокольцев подговорил одного товарища-поселенца и, впустив ночью в дом, придушил общими силами хозяина, его жену и пятерых малюток. Потом, забрав золото и наличные деньги, которых также было немало, спрятал их в лесу в заранее приготовленном месте. Товарищ после этого ушел к себе, а Сокольцев, вернувшись в дом, запер его изнутри, запалил хорошенько и, вылезши в окно, улегся в сенях, притворясь спящим. Когда сбежался народ, пожар разлился уже такой волною, что не только не было никакой возможности потушить его, но даже и войти в комнаты. Кое-как удалось проникнуть лишь в сени, тоже объятые пламенем и наполненные дымом, и вытащить оттуда, казалось, крепко спавшего и несколько уже опаленного Сокольцева. Зверски совершенное преступление так было ловко обставлено, .что ни тени подозрения не могло упасть на работника, который сам казался пострадавшей жертвой. Трупы убитых сгорели к тому же дотла. Предполагали чью-то злодейскую руку, но искали ее совсем в другом месте. На беду Сокольцева, товарищ его был гораздо неосторожнее, он стал кутить, менять крупные бумажки, навлек на себя подозрение и был арестован. У него нашлись некоторые , вещи убитых. Звено по звену, показание за показанием, и судебный следователь докопался до самого Сокольцева. И он и товарищ были осуждены "а каторжные работы без срока, только золота не могли сыскать. Оно так и осталось закопанным где-то в лесу, поддерживая в осужденных бодрость и мечту о побеге. Товарищ Сокольцева попал, впрочем, на Сахалин, откуда не так-то скоро "срываются", а Сокольцеву действительно удалось в дороге нанять сухарника, шедшего на поселение, прийти вместо него в назначенную волость и немедленно отправиться оттуда на розыски зарытого сокровища. "Но кобылка нетерпелива, -- рассказывал про себя сам Сокольцев, -- ей всегда хочется сразу двух или даже трех зайцев поймать". Желая разжиться деньгами для "первого обзаведения", он запутался в новый грабеж с убийством и был снова арестован. В Иркутской тюрьме его, конечно, уличили, и под прежним своим именем он опять пошел в каторгу, на этот раз уже на сорок четыре года. Вот главное дело, которое привело Сокольцева в Шелайский рудник и сомневаться в истинности которого было невозможно. Но если верить рассказам арестантов о Сокольцеве и ему самому, то это была лишь ничтожная частица его похождений в России и Сибири. Ему было уже за сорок лет, и в волосах кое-где серебрилась седина. К сожалению, трудно было решить, где правда, где выдумка в рассказах о себе самого Сокольцева, где серьезная речь, а где тонкая насмешка над слушателями. Странный это был человек. Он не принадлежал к тем арестантам, которые в своей же среде. слывут "боталами" и "заливалами", и тем не менее все отлично понимали, что ни одному его рассказу нельзя с полным спокойствием верить. Чрезвычайно умный, Сокольцев, казалось, наслаждался своим умом и превосходством над окружающей шпанкой; ему, по-видимому, ужасно нравилось сегодня защищать перед ней одно, завтра с неменьшим успехом доказывать совсем другое, противоположное тому положение. Это был своего рода тюремный софист и Мефистофель. Казалось, он играл своими собеседниками, как кошка с мышью, и часто, начав, по-видимому, вполне серьезный разговор, шедший в унисон с общими мнениями, незаметно ни для кого доводил его до таких явных абсурдов и шутовских несообразностей, что собеседники только рты разевали и, глядя на него как бараны, не знали, смеяться ли им или сердиться... Так, он пресерьезно расказывал однажды, как во время жатвы за какое-то оскорбление на него напали тридцать две бабы и сначала здорово-таки побили его, но как потом он извернулся и, схватив лежавший поблизости кол, десять из них убил до смерти, десяти другим выколол глаза, еще нескольких изувечил другим способом, и только очень немногим удалось спастись живыми и невредимыми. Рассказывал он эту историю с такими реальными подробностями, с таким живым и вместе страшным юмором, что положительно трудно было сказать (особенно при первом впечатлении), все ли было в ней вымыслом или же таилось и зерно правды. Когда над Соколовцевым начинали смеяться и говорить, что он опять "заливает", он ничуть не обижался и сам лукаво посмеивался -- неизвестно, впрочем, над кем: над собой или над слушателями. Внутренняя ли сила, чуявшаяся в этом человеке, громкая ли слава или что другое, но, несмотря на свое несомненное "заливанье" и "ботанье", Сокольцев, повторяю, считался одним из серьезнейших арестантов, из таких, которые при случае ни перед чем остановятся и ни над чем не задумаются.
Раз я сам слышал рассказ Сокольцева о том, как, скитаясь по бродяжеству, голодный как собака и без гроша денег, он придушил попавшуюся навстречу старушку богомолку и нашел у нее... сорок копеек денег.
   - Ну, ты, должно быть, и теперь как собака жрать хочешь, коли такие пули отливаешь, -- заметил на это один из его приятелей, тоже серьезный арестант, -- надо, видно, чаем тебя напоить, меньше врать будешь.
   Сокольцев засмеялся в ответ своим обычным бархатным смехом, и я так и остался в недоумении, точно ли он убил богомолку или сейчас только придумал это ради красного словца.
   Зато не раз слыхал я от него и другое. Он искренно, по-видимому, негодовал на тех бродяг, которые за копейку готовы совершить самое ужасное преступление, целую семью вырезать.
   -- Я варвар, -- говорил он, бывало, в таких случаях,-- такой варвар, каких, может быть, и свет мало видывал; а только я соглашусь лучше с голоду помереть, чем убить человека за одежу или за пять рублей денег. Другое дело из мести или за большой капитал, который сразу даст случай кадило раздуть на дорогу стать.
   Такой именно репутацией и пользовался он среди товарищей, несмотря на все свои "заливанья" и выдумки о прошлой своей жизни. Послушать Сокольцева всегда бывало любопытно; но отталкивала меня одна его черта: это был страшный, утонченный циник, и распущенный язык его не имел соперников себе во всей тюрьме... Ему в этом отношении нравилось доходить до геркулесовых столбов, и часто, начав рассуждать вполне разумно и благородно, он переходил неожиданно к таким пошлостям и мерзостям, что отпугивал половину даже своих неразборчивых и охочих до всякого цинизма слушателей.
   Для каждого было ясно, что такой человек не имеет в виду спокойно отсиживать в Шелайской тюрьме свой бесконечный срок и что в уме его бродит постоянная забота о побеге или по крайней мере о переводе в другую, более вольготную тюрьму. Однажды я спросил Сокольцева, полагается ли ему вольная команда и когда именно указана она в его "квитке" (так зовется билет, выдаваемый каждому арестанту, с расчислением его срока). Сокольцев, смеясь, отвечал, что немедленно же уничтожил квиток, как только получил его, не полюбопытствовав .даже узнать, что в нем написано.
   -- Почему так?
   -- А на что мне вольная команда?
   -- Как на что? Оттуда уйти можно, а из тюрьмы не так-то легко ведь.
   Нет, ни к чему мне команда, -- отвечал, немного подумав, Сокольцев. -- По моему разуменью, из тюрьмы уйти духовому человеку даже много легче. Тут уж на себя одного надеешься, ухо востро держишь. А тому, который легкого обороту себе ищет, вольной команды ждет, цена грош. Ничего такой человек не стоит.
   Ответ был красив и замысловат, но, должно быть, нe так-то легко было подтвердить его фактами. Из вольной команды то и дело убегали арестанты, человек по десяти каждое лето (даже при шелайской малочисленности команды), а из тюрьмы не было пока ни одной серьезной попытки к побегу. Охрана тюрьмы действительно была обставлена прекрасно, и большинство серьезных арестантов с безнадежно огромными сроками на плечах мечтало больше о предварительном переводе в другие тюрьмы, чем о побеге из Шелайского рудника. Ниже я посвящу этому предмету особую главу, теперь скажу только о Сокольцеве, что при всем его уме и скрытности выплыло одно дельце, показавшее всем, что и он мечтал о том же. Превосходный столяр и мебельщик, Сокольцев постоянно работал в мастерской, находившейся за тюремной оградой; кроме него, работали еще два человека: слесарь Заботкин из вольной команды и сидевший в тюрьме бондарь Калинчук. Явившись однажды в мастерскую, Сокольцев обнаружил признаки большого волнения.
   - Ты не знаешь, куда подевались мои пилки? -- обратился он шепотом к молодому бондарю.
   -- Какие пилки? -- спросил тот удивленно.
   - Мои... секретные пилки... Значит, все открыто. Какая-нибудь сука донесла!
   - Я и не знал даже. Откуда мне было знать?
   - Об тебе я и не говорю ничего. Тут один только человек мог. Один он и знал, кроме меня. Как ведь хорошо запрятаны были. Непременно донос!
   - Кто же это? Неужто Заботкин?
   Сокольцев пожал плечами и ничего не ответил.
   - Что ты? Такой человек? Да ведь он твой товарищ, закадычный?
   - Вот тебе и товарищ. Нынче ни на кого, брат, положиться. Если хочешь знать, так я давно уже подозрение имел, что он -- сука.
   -- Вот подлец! Вот мерзавец! -- негодовал Калинчук, и скоро вся тюрьма знала, что у Сокольцева найдены в мастерской пилки и что донос сделан Заботкиным. Пилки действительно оказались в руках начальства. В тюрьме произведен был вскоре обыск, и в подстилке Сокольцева также оказались зашитыми две маленькие пилки. Надзиратели как только вошли в камеру, так и бросились тотчас же к его подстилке. Донос "е подлежал сомнению. Заботкина костили и так и этак, клялись и божились, что если только случится ему когда-нибудь вернуться в тюрьму, поломают ему ребра.
   .Сокольцев ничего не говорил, но и он был, казалось, озлоблен.
   Ждали, что Шестиглазый подвергнет его суровой каре; но он ограничился почему-то тем, что во время обыска проверил прочность тюремных решеток и усилил ночные дозоры под окнами. Прошло после этого случая полгода, и Заботкина действительно посадили в тюрьму за какие-то художества. Все с любопытством наблюдали, как встретит его Сокольцев, имевший больше всех право мстить ему. Но каково же было общее изумление, когда увидали, что он не только простил Заботкину, но и снова с ним подружился, стал вместе пить и есть. Для всех, даже самых непроницательных, стало тогда ясно, что если донос и был сделан, то... по просьбе самого же Сокольцева, который хотел запугать Шестиглазого и побудить его выпроводить себя в другую тюрьму; но хитрость не удалась, и его оставили в Шелайском руднике, окружив только более зорким присмотром. Молодой и горячий Калинчук страшно к открыто негодовал на Сокольцева за столь нахальный обман; что касается остальной шпанки, то, выкинь подобную штуку другой, менее знаменитый и уважаемый арестант, на него бы все ужасно озлились. Но Сокольцев был Сокольцев, и никто даже словом не смел попрекнуть его. Все постарались поскорее выбросить из головы эту историю, а в глазах многих Сокольцев благодаря ей даже еще больше возвысился. Мне лично она показала только лишний раз, что человек этот для своего спасения или выгоды не побрезгует никакими средствами, не пощадит ни друга, ни недруга.
 
   
III. ДЕМОНЫ ЗЛА И РАЗРУШЕНИЯ

 
   В знакомстве с прошлым арестантов, с их, по-видимому, простой и в то же время загадочной психологией проходила моя жизнь в новой камере, тянулись длинные вечера без книг и чтения вслух, вносившего в жизнь, такое осмысленное и приятное оживление. По временам рассказы надоедали, и сожители мои придумывали какую-нибудь игру, в которой можно было поразмять кости и вдоволь пошуметь. Одной из любимых игр в этом роде были "жмурки", игра, впрочем, совсем непохожая на ту невинную забаву, которою все мы так наслаждаемся в детстве. Завязав туго-натуго глаза несчастному, на которого падал жребий, арестанты вооружались полотенцами и, подкрадываясь со всех сторон, немилосердно хлестали его по спине и по чему попало (за исключением, впрочем, лица) до тех пор, пока у не удавалось поймать одного из палачей и поставить на свое место. В конце игры у всех почти оказывались багровые рубцы и кровоподтеки по всему телу, не говоря уже о ломоте костей и разодранных рубахах, но все это ничуть не уменьшало общего пристрастия к жмуркам. "Они кровь разбивают,--говорили арестанты,-- что твоя баня!" Гораздо большим препятствием являлись крики надзирателей, почти немедленно прибегавших на страшный шум, поднимаемый игрою, и начинавших стращать шалунов карцером и докладами начальству. Тогда шум понемногу угомонялся, и жмурки заменялись другой, менее обращающей на себя внимание забавой. Являлись ловкие акробаты, выделывавшие фокусы, что все только рты разевали и тщетно старались проделать то же самое. Маразгали ложился, например, на пол лицом вверх, а на полу за своей головой клал ложку или двугривенный, если таковой отыскивался в камере. Затем, выгибая постепенно спину, касаясь пола руками, он ухитрялся взять в рот лежавший на полу предмет и, быстро поднявшись, с торжеством вскрикивал:
   - Вот как!.. Пущай теперь другой.
   Но из других, к общему удивлению, один только Чирок, несмотря на свою кажущуюся нескладность и неуклюжесть, мог  проделать приблизительно то же самое, что и грациозный Маразгали. Тот же Маразгали легко перепрыгивал без разбега с одних нар на другие, на расстоянии, трех с половиной аршин. Никто не мог сделать этого без разбега. Чирок похвастался раз, но, не долетев до других нар, едва не разбил себе носа... Легко было и затылок сломать, и насилу удалось мне уговорить публику бросить опасные эксперименты, Но скоро затевали другое.
   -- Давайте, братцы, Чирку банки ставить, -- предлагал вдруг Железный Кот.
   -- Бесстыжие твои шары, за что? -- вскидывался Чирок, на которого, как на бедного Макара, обыкновенно все шишки сыпались.
   -- Да так, ни с того ни с сего.
   --- Дело! -- поддерживала Железного Кота камера.
   -- Нет, -- вмешивался Сокольцев, -- зачем же ни с того ни с сего. Мы вину подыщем, по всей правде поступим, по закону. Можно судить его.
   -- Судить! Судить! -- галдели все.
   -- Да ошалели вы, што ль, братцы? Я и так осужден богом и людьми наказан. За что меня, старичонку этакого, мучить? :
   -- Молчать! Председатель лишает тебя слова. Подсудимый! Ты обвиняешься в том, что утаил от Николаича еще одну душу.
   Я спешил отказаться, с своей стороны, от всякой претензии на бедного Чирка, хорошо зная, что за мерзость арестантские "банки".
   -- Что из того, камера не прощает! -- кричал Железный Кот и уже суетился вместе с Никифором подле Чирка.
   -- Стойте, черти! Какую такую я душу скрыл?
   -- А тетку-то... Тетку, про которую мне ночесь сказывал?
   -- Котик родной! Да разве можно этак товарищецкие секлеты выдавать?
   -- Ага, "секлеты"... Новая вина! Миколаич, слышите, как опять выговаривает: секлеты?
   -- Банки! Банки! Пять банок поставить!
   -- Я не ученик... Караул!
   -- Заткните ему глотку скорея! Микишка, руки даржи... Маразгали, рубашку вытягивай. Голову даржите, кусается, дьявол!
   - Давай, давай! -- с радостью кидался было Маразгали помогать дикой забаве, но я останавливал его. Не ходи, Маразгали. Это мерзость...
   - Ничаво, Николяичик,-- просительно говорил он, жалобно на меня оглядываясь, -- пят банка можно... не худа банка.
   - Худо, Маразгали, очень худо, не надо!
   Маразгали, слушаясь меня, печально отходил . Но, улегшись рядом со мной на нары, он не мог утерпеть, чтобы от всей души не смеяться громким ребяческим смехом и хоть мысленно не участвовать в страшной возне, происходившей на противоположных нарах, откуда слышались звуки лопавшихся банок и заглушенные крики злополучного Чирка.
   Банки состояли в том, что "палач" оттягивал одной рукой кожу на обнаженном животе наказываемого и быстрым ударом по ней другой руки приводил в прежнее положение, "отрубал банки". При самых легких ударах кожа багровела от нескольких банок, а в случае серьезного наказания после двух банок могла уже брызнуть кровь. Раз! Два! Три! -- отсчитывал Железный Кот свои удары по брюху Чирка. -- Четыре! Пять! Шесть!
   - Стойте, окаянные, лишку дали! Пять присудили, шесть отсек.
   - За это и Коту надо банки. Это несправедливо,---подтверждал Сокольцев, не принимавший в "игре" никакого участия, но все время руководивший ею со своих нар.
    - Нет, не банки, а ложки! -- вскрикивал озлившийся Чирок.
    - Ложки так ложки. Одну следует отпустить. Не одну, а тоже шесть! Как и мне!
   - Вишь ты, хитрый какой, -- протестовал Железный -- тебе пять по закону дадено было, по суду. Лишнюю одну я тебе отрубил, вот и получай свою, коли камера присужает. Я против обчества нейду.
   Железный Кот покорно улегся на нары и сам задрал себе рубаху. Чирок засуетился, забегал по камере отыскивая ложку... Лицо его сияло, как хорошо намасленный блин: так живо предвкушал он упоение. Наконец он выбрал самую увесистую деревянную ложку. Подойдя затем к голому животу кузнеца, плюнул на него, растер плевок рукою и с криком: "Поддаржись, о-жгу!" изо всей силы ударил по телу донцем ложки. Железный Кот охнул от жестокой боли и вскочил на ноги: живот с одного удара посинел и вздулся... Все захохотали. Подошедший к форточке надзиратель опять прикрикнул:
   -- В карец, что ль, захотели? Ей-богу, доложу начальнику... Завтра же всех расселит по другим нумерам. Ни одного нумера такого шалопутного нет.
   После этого все притихли и начали понемногу укладываться спать. Заводятся тихие разговоры. Толстяк Ногайцев заявляет:
   -- Ну и налопался ж я сегодня. Солонины, пожалуй, фунта три сожрал, огурцов соленых полбочонка опростал,
   -- Где? -- удивленно спрашивают его.
   -- В штольне на откатке был. А Монахов там целую кладовую устроил. Оно хорошо там -- холодок, погреб настоящий... Вот я и залез туды. Теперь ажно все нутро воротит.
   --- Ну, это вот нехорошо, -- назидательно замечает ему Сокольцев. -- Потому я так понимаю: ежели ты человек, услужливый и потрудишься для него, тогда другое дело. А то он тебе ничем не обязан. Из-за вас вот, чертей, и доверия никакого нет к нашему брату!
   -- Вестимо, из-за их, сволочей!--слышатся и другие голоса,
   -- Да не заметят ведь, -- оправдывается Ногайцев.-- Так съедено, что ничего нельзя заметить... Не зря же!
   -- Ну, коли не заметят, тогда хорошо, -- подтверждает Ефимов.
   Кто-нибудь начинает рассказывать о своей прошлой жизни, о своих преступлениях, о других тюрьмах, в которых приходилось ему сидеть. Заводится спор. Мысли так и перескакивают у спорщиков с одного предмета на другой, так что нередко они сами тотчас же забывают, с чего начали разговор. Только что живописав, как голова скатилась у человека с плеч, промолвя будто: "Гриша! Что ты сделал?" -- рассказчик вспоминает уже о том, какая в Тарской тюрьме каша великолепная...
   Мало-мальски отвлеченных разговоров с этими людьми положительно невозможно вести. Какой-нибудь мелкий, ничтожный факт, приведенный вами или одним из ваших собеседников в виде примера, увлечет их далеко в сторону; предмет беседы забывается, и на первый план выступает реальная действительность с ее конкретными деталями и интересами. Так, однажды зашла речь о том, кого чаще убивают в тюрьмах: надзирателей или своего же брата арестанта? Спор на минуту сильно обострился; но вдруг один из главных участников его, услышав рассказ об одном убийстве в Томской тюрьм, сделал поправку в том смысле, что расположение камер там не совсем, мол, такое, как говорит его противник. Последний стал возражать, и основной вопрос был настолько всеми забыт и покинут, что беседа стала для меня неинтересной, и я поспешил заснуть. В другой раз зашел спор о том, друг ли человеку собака или нет. Большинство стояло за то, что друг. Тогда один из арестантов начал почему-то повествовать о своем деле, о том, как он забрался с товарищем в один дом, как пытал старика хозяина со старухой, требуя денег и разодрав старику рот, а старуху посадив на кол, дальше о том, как в первый раз сидел он в тюрьме и познакомился с арестантскими обычаями, как жил потом в Сибири... Ужасный рассказ этот длился около часу, что все забыли уже о собаке и многие давно спали. Я один недоумевал и наконец спросил: При чем же тут собака-то?
   -  Какая собака?
   - Да ведь мы начали с того, друг она или враг человеку
    - Так вот об этом же самом и говорил я.
   - То есть как об этом?
   - Да так. Я забыл только сказать, что собака залаяла и выдала нас... Какой же она друг человеку? Кабы она была друг, она бы меня не погубила. А то убили мы с товарищем старика и старуху, она возьми и залай. Наша же собака! Нас и поймали. Какой же друг? Она первый, значит, враг.
   Такова ассоциация идей в темных умах, и такова логика развращенных сердец.41
   Заводились иногда общие разговоры и на широкие общественные темы. И здесь также приходилось мне поражаться дикостью взглядов и душевной очерствелостью моих невольных товарищей... Между прочим, почти все, без исключения, отличались страшной ненавистью к "железным носам", дворянам, купцам и чиновникам (попы зовутся на этом странном жаргоне "молотягами").
   Предлагались самые дикие, невозможно-кровавые проекты социального переустройства, проповедовались такие разрушительные теории, какие не снились ни одному анархисту в мире!
   -- Я бы вот что сделал,--кричал нетерпеливый Никифор, -- я бы крестьян на место господ поставил, посадил бы столовать да пировать, а дворянов да попов землю бы пахать заставил, нас кормить, как мы их теперь кормим...
   -- Ничего, брат, с эстого б не вышло, -- отвечал дальновидный Сокольцев, -- дворян сравнительно с нашим братом незначащее число, сотая разве какая часть. Много ль бы они наработали, особливо с непривычки? Теперешние крестьяне на должности господ с голоду б подохнуть должны! Нет, тут одно, брат, средство остается: крышку всем им сделать --и конец! Вот как Пугачев у Пушкина хотел...
   -- Вестимо, крышку им всем, гадам! -- увлекался таким предложением Чирок, энергично почесывая брюхо. -И наш же народ, право, дурной! Без счету нас, а их -- тыща-другая, не боле, -- и мы покоряемся!
   (Ни у кого из этих мечтателей, замечу в скобках, не являлось даже и тени сомнения в том, что "народ" и они, обитатели каторги, -- совершенно одно и то же.)
   -- Это что же будет за наказанье, -- вступался Ногайцев, -- крышку сделать? Сколько они теперь крови из нас выпили, на шее сколько нашей поездили, а им всего только крышку? А я б вот что сделал. Я весь бы народ перебил, весь до последнего человека,- одних бы железных носов на свете оставил. Вот пущай бы попробовали тогда сами пропитаться! Вот бы запели тогда!..
   Это неожиданное и оригинальное предложение на минуту всех ошеломило. Никто не нашелся ничего возразить. Сокольцев первый тихонько захихикал, и ему стали вторить другие.
   -- Вот так ловко придумано, нечего сказать! Умная башка!
   -- А я бы... -- забасил, внезапно вскакивая с нар, Медвежье Ушко, -- я бы всех первых богачей в одну бы ночь везде перебил... В одну бы ночь всех! Вот тогда < бы запели!
   -- Ну, а что ж бы из этого вышло? -- не выдержал я своего нейтралитета, заинтересованный кровожадным проектом нашего, кроткого обыкновенно, поэта. -- Положим, вы убили бы... Назавтра сыновья убитых стали первыми богачами...
   - А я бы тогда и их перебил! -- ревел Медвежье Ушко.,
   - Ну, а после что?
   - А после грабеж бы по всей Расее учредить! -- отвечал за Владимирова Чирок. -- Тюрьмы бы все отворить, богатых всех перерезать...
   -  Так. Дальше что?
   - Дальше?.. Как дальше что? Э, Миколаич! Да что с тобюй толковать... Хороший ты человек, спору нет -- хороший, а только и тебе крышку пришлось бы сделать.. Потому ты их сторону держишь, железных носов. Кровь в тебе свое говорит!
   Все захохотали при этом неожиданном нападении на на меня.
   -  Из чего же вы заключаете это, Чирок?
   - Да уж я заключаю, меня не проведешь!
   С мнением обо мне Чирка соглашались, по-видимому, и остальные. Напрасно развивал я собственные взгляды на прогресс, говорил о силе и власти просвещения, о бесполезности и вреде кровавых расправ; напрасно указывал на существование образованных людей, выходящих из среды тех же "железных носов" и, однако, готовых пожертвовать для блага народа и своим личным счастьем, и свободой, и даже жизнью... Слова мои были, очевидно, гласом вопиющего. Смысл всякой иной борьбы с жестокостью и злом современной жизни, борьбы иными средствами, кроме пролития рек крови, всеобщего пожара и разрушения, был совершенно непонятен и чужд сердцам, покрытым темной чешуей озлобления, невежества и испорченности. Невеселые думы овладевали мной после каждого из таких разговоров; жутко и страшно становилось за будущее родины...
 

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика