16/04/24 - 09:26 am


Автор Тема: Петр Якубович - В мире отверженных(Продолжение-9)  (Прочитано 421 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27424
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
XIV. ЛУЧЕЗАРОВ

   В одно декабрьское воскресное утро в камеру вбежал запыхавшийся Тарбаган с известием, что меня к воротам зовут. Под воротами я узнал от дежурного, что начальник требует меня на квартиру.
   -- Может быть, в контору? -- переспросил я.
   -- Нет, на квартиру велено.
   Мне дали выводного казака, и я отправился с ним к бравому штабс-капитану.
   -- С черного крыльца пойдешь? -- спросил казак, останавливаясь в некотором недоумении.
   Но я решил войти через парадное крыльцо и дернул за колокольчик. Звонить пришлось, однако, долго. Наконец появилась какая-то женщина и при виде арестанта с сердцем захлопнула дверь, крикнув:
   -- Чего с парадного хода шляетесь? Барин серчает. Сконфуженный, я должен был отправиться на черное крыльцо и вошел в кухню. Там переругивалось несколько женских фигур. При моем входе они замолчали.
   -- Чего надо? -- грубо спросила одна, с пожилым лицом и высоко засученными рукавами, очевидно кухарка. Я сказал. Отправились докладывать.
   -- Барин велел в кабинет идти, -- удивленно объявила горничная, перед тем выпроводившая меня с парадного крыльца. Мы с казаком пошли вслед за нею через длинный и темный коридор, по бокам которого виднелись в растворенные двери комнаты с кадками и горшками цветов на окнах и по всем углам и с яркими масляными картинами на стенах, сюжетов которых я не успел разглядеть.
   -- Сюда, -- указала горничная, и я робко вступил в небольшую комнату, устланную коврами и занятую шкафами книг и всевозможных бумаг. В большом кресле за письменным столом восседал сам Лучезаров. Услыхав шорох, он поднялся с места и быстрыми шагами подошел почти вплоть ко мне.
   -- А! -- протянул он, пытливо уставив в меня свои круглые глаза, и лицо его, румяное, пышущее здоровьем, подернулось довольной улыбкой.
   -- А я --должен сознаться -- на днях только узнал... совершенно случайно... что в моей тюрьме находится арестант с высшим образованием.
   Признаюсь, меня удивила эта бесцельная ложь со стороны бравого штабс-капитана: из одной уже моей переписки с родственниками, не говоря о статейном списке, он с самого начала должен был знать о моем общественном положении до суда.
   -- Я ценю образование, -- продолжал он развязно, -- но полагаю только, что для русского человека не оно самое главное. Гораздо важнее дисциплина ума и характера. Я, право, отказываюсь понять, как может попасть в каторгу человек, получивший высшее образование?
   Мне был тяжел подобный оборот разговора, и я уклончиво отвечал, что в моих бумагах, конечно, подробно указано, за что я осужден.
   -- О да, разумеется, -- сказал Лучезаров, -- я знаю, я читал... Но тем не менее могла ведь быть судебная ошибка, могли быть смягчающие обстоятельства, как-нибудь ускользнувшие от внимания...
   -- Нет,-- сухо возразил я, -- насколько мне известны русские законы, я осужден по ним вполне правильно.
   -- Да?.. -- Лучезаров в течение нескольких минут пытливо глядел на меня, все по-прежнему иронически улыбаясь. Потом вдруг лицо его сразу сделалось серьезным и официальным. Он быстро повернулся на каблуках к столу и сказал:
   -- Тут получилась посылка... Собственно, за этим я и вызвал вас.
   До сих пор в обращении ко мне он не употребил ни одного личного местоимения, ни "ты", ни "вы", видимо, колеблясь между ними и как бы разведывая почву; но теперь вдруг бросил колебания и заговорил решительно вежливо.
   -- Пришли книги на ваше имя... От вашей матушки.35 Судя по письмам, она, должно быть, прекраснейший человек. Я, знаете ли, не люблю этих слабонервных дам, вечно хныкающих, с сантиментами. А она не то, совсем не то. Бодростью этакой, даже веселостью веет от ее писем... Совсем мужской характер. Да, так вот она вам книги прислала. Когда-то я сам любил читать, но теперь, конечно, поотстал от века. Делами завален по горло, бездельничать некогда. Выбор книг, могу сказать, недурной; есть общеизвестные имена. Матушка ваша сама пишет, что классиков старалась выбрать.
   -- Значит, я могу получить их? -- забежал я вперед.
   -- Н-ну, это, положим, еще не значит, -- отвечал Лучезаров, и лоб его вдруг нахмурился.
   -- Как так?
   -- Видите ли: относительно чтения арестантами книг я не имею, к сожалению, вполне ясных и определенных инструкций. Я во всем люблю точность. Я солдат; я люблю, чтоб каждый мой шаг был правилен и последователен.. Если ступил левой ногой, то знай, что дальше следует поднимать правую, а не прыгать на той же левой. Вот, например, я имею самые обстоятельные и несомненные указания относительно того, как должна происходить поверка, работа, каковы должны быть отношения арестантов к начальству, их пища и прочее.
   -- Однако, -- не утерпел я, -- в вывешенной в тюрьме инструкции не сказано, например, чтобы запрещалось покупать пищу на свои деньги, а вы же запрещаете?
   -- Да, пожалуй... Если хотите, вы правы: в инструкции и этот пункт недостаточно ясно обоснован. Что будете делать! Знаете, каков умственный уровень большинства исполнителей высших начертаний? Вы правы: упущений много. Но запрещение частной пищи логически вытекает из всего каторжного режима. В инструкции отчетливо и до мелочей подробно указано, что именно полагается арестанту от казны: столько-то мяса, столько-то хлеба. Очевидно, закон признает это количество пищи вполне достаточным.
   -- Он, может быть, вовсе не признает достаточным, но казна не настолько богата, чтобы давать больше.
   -- Н-ну, не думаю этого... Наконец, это вяжется и с моими личными убеждениями: каторжный режим должен быть также и пищевым режимом. На солдат -- заметьте: на солдат! -- отпускается казною немногим больше. Это ненормально. Да, да! Я буду ходатайствовать, я стану настаивать перед губернатором, чтобы этот пункт инструкции был определен точнее и именно в том смысле, какой я указываю. В каторгу приходят не есть и спать, а страдать и нести возмездие. Нет, нет, вы не знаете еще этих артистов; дай им вдоволь хлеба и пищи -- они валом повалят в тюрьму! Необходима узда, необходимы строгие рамки во всем, между прочим и в пище. Повторяю, это мое глубокое убеждение...
   Я поглядел на дышавшее здоровьем и румянцем лицо Лучезарова, на его круглый живот и с достоинством выпяченную грудь и понял, что таково действительно было его искреннее и глубокое убеждение... Но внутри меня что-то клокотало, что-то подталкивало сделать еще одно-два возражения.
   -- Но ведь это... негуманно, -- сказал я, -- жить на подобной пище в течение многих и многих лет, исполняя тяжелые работы, не имея свободы, немыслимо!
   Народ неизбежно ослабеет и начнет болеть. Разве можно сравнивать арестантов с солдатами? Солдаты -- лучший цвет народа, самая здоровая часть молодежи, тогда как арестанты -- люди всех возрастов и всевозможных родов здоровья. Солдаты не истомлены, как они, долгим предварительным сиденьем по тюрьмам и получают они все-таки больший паек. Наконец, им не запрещается тратить свои деньги. Мне кажется, ваш "пищевой режим" равняется для нас медленной смертной казни, которую вряд ли имеет в виду закон!
   Лучезаров, казалось, очень внимательно слушал мою речь, нахмурив лоб и даже сочувственно кивая головой.
   -- Все это, может быть, и так, -- отвечал он, пожав плечами, -- но... отсюда один выход: не попадать в каторгу.
   Он понизил при этом несколько голос и приятно улыбнулся. Я перестал спорить.
   -- Что же хотели вы сказать относительно книг?
   -- Да, книг! -- радостно встрепенулся Лучезаров.-- Я хочу сказать, что нахожусь в большом затруднении. Я, видите ли, человек, в сущности, не жестокий и надеюсь, что при дальнейшем знакомстве со мною вы в этом убедитесь. Мне даже приятно было бы доставить вам некоторое удовольствие: я вижу, что вам очень хочется получить эти книги. Но... опять-таки должен сказать, что по рукам и ногам связан инструкцией. А составители шелаевской инструкции, очевидно, не предполагали даже, что найдутся такие арестанты,, как вы. В самом деле, где и когда арестант интересуется чтением? Помилуйте, да разве книжка нужна этим артистам! И вот, в инструкции я читаю только: "Разрешаются книги религиозного и нравственного содержания". Даже не так: союза "и" нет! Сказано: "религиозно-нравственного содержания", но так как книг религиозно-безнравственных не может быть, то я считаю это за простую описку и самовольно ставлю союз "и".
   Не будучи уверен в справедливости догадки бравого штабс-капитана, я покривил душой и поспешил подтвердить, что догадка эта вполне уместна и основательна.
   -- О да! Я много об этом думал..., Вчера и сегодня думал... И полагаю, что я прав. Итак, кроме чисто религиозных книг, закон разрешает еще книги нравственного содержания. Но вот тут-то и загвоздка! Откровенно сознаюсь вам, что быть судьею того, нравственны или безнравственны присланные вам книги, я отказываюсь. Конечно, я тоже читал и знавал когда-то всех этих Гоголей и Шекспиров, но это было так давно... Очень многое я уже позабыл. Да, по-моему, не стоит и помнить всякую дребедень. Перечитывать же теперь все это заново --прошу покорно! У меня нет для этого времени. Это раз. А второе и самое главное: то, что может назваться нравственным для чтения на воле, совсем другое влияние может оказать на людей, сидящих в тюрьме! Подите узнайте, что вынесут они -- ну хоть из этого Гоголя? Вот, например, "Мертвые души"... Я, право, не помню. Не отыщут ли они тут какой-нибудь аллегории? Да вот и дозволения цензуры к тому же не указано...
   Я горячо вступился за Гоголя, начав доказывать, что это один из самых нравственных русских писателей, классик, допущенный решительно во все школы, средние и низшие; объяснил также и существование в России с 1865 года закона, по которому большинство книг печатается без предварительной цензуры.
   -- Все это так, все это, может быть, и так, -- кивал головой Лучезаров, -- но скажите, пожалуйста, зачем вам нужны эти книги? Вы, по-видимому, и так все чуть не наизусть знаете. Верно, вы хотите читать их арестантам?
   Я отвечал, что действительно имею в виду эту цель, и начал пространно развивать свой взгляд на воспитательную роль художественной литературы, говоря, что чтением хороших книг и развитием в арестантах высших умственных интересов можно скорее и вернее исправить их, чем всеми командами, строями и пр.
   Лучезарова удивила эта идея, и между нами завязался оживленный спор.
   -- Конечно, -- сказал он, -- исправить арестантов вещь хорошая. Я и сам задаюсь этою целью; но в первый раз слышу, чтобы на этот народ могло что-нибудь другое действовать, кроме страха. Собственно, я далеко не поклонник, например, телесных наказаний; это я не раз уже высказывал и самим арестантам. Если хотите, я даже принципиальный противник плетей и розог: к чему они? Что они значат для таких артистов? Арсенал карательных мер, находящихся в моих руках, и без того достаточный... Повторяю,"я по натуре вовсе не жестокий человек. Я держусь только во всем строгой законности, буквы закона. И потому я не вижу иных средств исправления, кроме тех, какие указаны мне инструкцией. Современные тюремные деятели признают одно только средство --страх, и я вполне с ними согласен. Это все прочее, что вы указываете, это еще гадания только одни... Нет! книжечками этими вы подобный народец не проберете. Я уже десять лет в Сибири живу и лучше вас его знаю. До мозга костей испорченные канальи! Впрочем, попытайтесь. Впредь до разъяснения этого вопроса высшим начальством я, пожалуй, выдам вам некоторые из книг. Пользы они, конечно, не принесут, но и вреда, думаю, особенного тоже не будет...
   -- Каких же из присланных мне книг вы все-таки не выдадите?
   -- Некоторых. Ну, вот эти можно. Гоголя два тома, Пушкина, Лермонтова... Хотя стихи, по моему мнению, совсем бы не годились для тюрьмы... Ну да уж так, на время... "Отелло", "Король Лир" -- не помню, что это такое, но, вероятно, можно. Костомаров, Мордовцев...36 историческое... Ну, пожалуй. А вот этих иностранных , писателей не могу выдать: Гюго, Диккенс... Их я, признаюсь, совсем не знаю. Нет, нет, не могу! И не просите!
   -- А Фламмариона37 почему же нельзя?
   -- Это что-то о небе, о звездах?.. Нет, и этого невозможно выдать, никоим образом. Небо, знаете ли, вещь щекотливая... Роль духовного цензора я никак не могу на себя взять... И знаете ли что: напишите вашей матушке, чтобы она не присылала больше книг. К чему? Довольно и этих.
   Я раскланялся и с ворохом книг в руках поспешил к выходу. Лучезаров любезно проводил меня сам на парадное крыльцо. Я летел к тюрьме, не чуя под собой ног от радости, ежесекундно боясь, что вот-вот бравый штабс-капитан раскается и велит мне вернуться. Но он уже заинтересован был другим, я слышал, как раздался его зычный окрик на кого-то:
   -- Это что за беспорядок? Что за сор на дворе? Разве не знаете, что я не люблю этого. Чтоб сейчас было подметено и прибрано. В карцер, что ль, захотели?
   Во дворе тюрьмы меня обступила толпа арестантов,
   -- Николаич, книги? Братцы мои, книги!
   -- Нам, нам, Миколаич, во второй нумер... Хоть одну, самую махонькую!
   -- Эвона книжища-то... Вот тут, ребята, должно быть, ума-то! И не лень было писать ему?
   -- Нам! Нам!
   -- Разорвать тебя придется теперь, Миколаич. У нас во всем номеру Гришка один по складам мало-мало знает.
   -- Уж вы мне одну книжечку пожалуйте, Иван Николаич, мне-то уж, бога ради!
   -- А ты чем святой противу других?
   -- Постойте, постойте, господа, всех удовлетворю, По справедливости разделим.. Пойдемте в мою камеру,
   С шумом, гамом и топотом вломилась почти вся тюрьма в мой номер и обступила меня и книги.
   -- Да не суйтесь вы, ребята, к книгам! Дайте покой. Ивану Николаевичу, смотрите, он и так потом обливается... Успеете еще! -- говорил общий староста Юхорев, атлет-мужчина с представительной и энергической физиономией, усаживаясь сам около меня и отстраняя прочь назойливо лезшую шпанку. -- Вы сейчас же прочтите нам что-нибудь, Николаич, -- прибавил он.
   -- Сейчас! Сейчас! -- загудели все хором. Я взял один из томиков Пушкина и раскрыл "Братьев-разбойников". Все немедленно стихло. Я начал:
 
   Не стая воронов слеталась
   На груды тлеющих костей
   -- За Волгой, ночью, вкруг огней
   Удалых шайка собиралась.
   Какая смесь одежд и лиц,
   Племен, наречий, состояний'!
 
   -- Это про нас! -- закричало сразу несколько голосов. Все лица оживились и приняли разудалое выражение.
 
   Зимой, бывало, в ночь глухую
   Заложим тройку удалую,
   Поем и свищем, и стрелой
   Летим над снежной глубиной.
 
   При этих словах некоторые из арестантов попытались пуститься в пляс. Юхорев прикрикнул на них; но когда я стал читать дальше:
 
   Кто не боялся нашей встречи?
   Завидели в харчевне свечи --
   Туда! к воротам, и стучим,
   Хозяйку громко вызываем,
   Вошли -- всё даром: пьем, едим
   И красных девушек ласкаем! --
 
   он вдруг сам привскочил с места, подбоченился, притопнул ногой и в порыве восторга загнул такое словцо, что я невольно остановился в смущении.
   -- Это как я же, значит, на Олёкме с Маровым действовал!--закричал он. -- Знай наших!
   Такого сюрприза я, признаюсь, положительно не ожидал. Мне стало совестно и за себя и за Пушкина... Больше всего за себя, конечно, за то, что я выбрал для первого дебюта такую неудачную вещь, не сообразив, с какой аудиторией имею дело. Я хотел было остановиться и прочесть что-нибудь другое, но поднялся такой гвалт, что я принужден был окончить "Братьев-разбойников". На шум явился, однако, надзиратель.
   -- Что за сборище? -- закричал он. -- По камерам! На замок опять захотели?
   Юхорев с другими имевшими вес арестантами бросился уговаривать и умасливать его.
   -- Вы послушайте сами, какова тут у нас лекция происходит. Читает-то как Николаич, просто ведь любо-дорого! Вы не сомневайтесь: ведь эти книги сам начальник прислал.
   Надзиратель замолчал и тоже с любопытством подошел к столу. Я продолжал "Братьев-разбойников". В конце поэмы было мало, конечно, веселья: облако грусти и задумчивости отуманило на минуту лица даже и моих бесшабашных слушателей.
   Но это длилось именно минуту только. Тотчас же все опять 'развеселились и принялись восхищаться началом рассказа. Надзиратель велел затем разойтись по камерам. Отовсюду протягивались ко мне руки, просившие книг. Очень многие требовали "Братьев-разбойников".
   -- Я наизусть их выучу, Иван Николаевич! -- восторженно кричал Ракитин, только что перед тем начавший азбуку.
   Я роздал все книги, оставив для своей камеры Пушкина.
 
XV. ВЕЛИКИЕ ПОЭТЫ ПЕРЕД СУДОМ КАТОРГИ
 
   В этот первый вечер почти по всем номерам чтение продолжалось до двенадцати часов ночи, так что надзиратель несколько раз подходил к дверям и приглашал публику ложиться спать. Я серьезно опасался, что это обстоятельство дойдет до Лучезарова и он отнимет книги. К счастью, период был либеральный; надзиратели давно уже не отличались первоначальной неукоснительной пунктуальностью, и доноса не последовало., Весь вечер читал я своим сожителям Пушкина, до того, что охрип. Из всей камеры уснул вскоре один только Гончаров, практический ум которого страдал полной неспособностью внимания. Значительно позже уснули Никифор и Тарбаган. Все остальные слушали с поглощающим интересом и готовы были вконец замучить меня. Чирок волновался и был необыкновенно комичен " своем любопытстве. Весь вечер сидел он подле меня, сосредоточенно-внимательный, с чрезвычайно лукавым выражением серых глаз и с глубокомысленно наморщенным лбом. От избытка чувств он то и дело ерзал на. нарах и чесал себе брюхо... Малахов слушал важно и солидно, по тоже не мог скрыть восторга, хлопал себя рукой но бедру, заливался детским душевным смехом и чаще других вставлял замечания. Внимательно, но молчаливо слушали: Гандорин, Семенов, Владимиров л Михаила Буренков. Заспанный Тарбаган глядел во псе глаза и то и дело подавал свою обычную реплику: "Так и лучше!" -- нередко совсем невпопад. Ученики слушали в этот первый раз внимательно, но впоследствии между ними и камерой завязалась вражда: ученики эгоистично предпочитали учиться, камеры же слушать чтение. Много происходило из-за этого смешных, и подчас и тяжелых эпизодов.
   Пушкин понравился и был понят почти весь, без исключения. Наибольшим, однако, триумфом увенчались: "Борис Годунов", "Капитанская дочка" и "Дубровский". Между прочим, известная сцена в корчме вызвала такое неудержимое веселье и хохот, что многие в судорогах катались по нарам. Яшка Тарбаган при этом чуть не помер, и Малахов принужден был каждую минуту совать ему в глотку кулак для того, чтобы чтение могло продолжаться. Личность Годунова настолько была понята всеми, что именем его прозвали впоследствии одного арестанта и оно вообще сделалось в Шелайской тюрьме синонимом всякого лицемерия и политиканства. Но наряду с хорошими впечатлениями от чтения этих произведений Пушкина у меня остались и мрачные, тяжелые воспоминания. Страшная сцена убийства Федора и Ксении в "Борисе Годунове" в некоторых из слушателей вызвала сочувствие и радость.
   -- А, гады, закричали!..-- сказал Чирок и был поддержан Тарбаганом, который стал хохотать неизвестно над чем. Таких случаев я помню множество, когда какое-нибудь трагическое, захватывающее дух место вызывало в арестантах внезапный взрыв веселости и цинизма... Это обстоятельство вначале приводило меня в отчаяние, и я вспоминал насмешливую улыбку Лучезарова, отдававшего мне книги:
   -- Книжечками этими вы их не проймете!
   По прочтении "Капитанской дочки", "Дубровского" и даже того же "Бориса Годунова" некоторые говорили с искренним сожалением:
   -- Вот времечко-то было!.. Вот кабы при нас такая каша заварилась... Мы б тоже, Чирок, руки с тобой погрели.
   -- Долговолосым-то, долговолосым надо б гривы по-расчесать! -- подтверждал Чирок тоном глубокого убеждения.
   Вообще в подобных разговорах особенно ярко проявлялась ненависть арестантов к духовенству. Последнее пользовалось почему-то одинаковой непопулярностью среди всех, поголовно всех обитателей каторги, и причин этой преимущественной ненависти я никогда не мог хорошенько проследить. Однажды я прочел моим сожителям наизусть, что помнил, из той главы "Кому на Руси жить хорошо", которая посвящена защите священника. Большинство камеры, казалось, согласилось с мыслью поэта; но прошло некоторое время -- и возобновились прежние разговоры и прежние нелестные отзывы о духовенстве... Один из бывалых арестантов (тот самый, который носил прозвище Годунова) выказывал особенную злобу . и ожесточение против попов, а между тем при подробнейшем ознакомлении с его личным прошлым я не нашел ни одного случая какого-либо столкновения его с этим сословием. Это какая-то традиционная, передающаяся от одной генерации арестантов к другой вражда, в параллель которой можно поставить разве еще неприязнь к фельдшерам и врачам.
   Но да не подумает кто-нибудь из читателей, что лучшие произведения Пушкина производили на всех арестантов деморализующее влияние. Я разумею только некоторые личности; да и про тех нужно сказать, что отдельные, вырывавшиеся у них при чтении циничные замечания были скорее делом привычки и легкомыслия: не по тому, так по другому поводу, при чтении и без чтения, замечания эти все равно были бы высказаны, как результат привычной несдержанности на язык. В сущности, они ровно ничего не показывали. Тот же самый Чирок в другие вечера говорил совершенно противоположное, выражал негодование против убийц Федора и Ксении и вообще даже чаще других являлся защитником строгой нравственности и гуманности. И что бы он ни утверждал, все у него, как у .ребенка, было в высшей степени искренно. Что касается неуместного смеха или шуток во время самых патетических мест чтения, шуток, которые, естественно, возмущали и коробили меня, то они показывали одно только -- неразвитость художественного вкуса; делать на основании их какие-либо общие неблагоприятные выводы о плодотворности чтения было бы несправедливо. Встречались, правда, отдельные, безнадежно испорченные субъекты, везде и всюду ухитрявшиеся найти то, чем сами были переполнены, -- жестокость, грязь и цинизм; такие слушатели портили часто впечатление самых безукоризненных произведений и примером своим заражали неиспорченную часть аудитории; но большинство -- я прямо утверждаю это -- отдавалось всегда именно тому настроению, которое преследовал автор, и получало те же впечатления, какие получают все нормальные читатели и слушатели.
   Немало помню и таких случаев, когда безнадежные циники и негодяи заражались, в свою очередь, благодушным настроением большинства и рассуждали вполне здраво и человечно. Не могу позабыть того сердечного трепета, с каким приступил я к чтению "Короля Лира" и "Отелло", единственных произведений Шекспира, которые у меня были. Мне думалось, что великан-поэт должен будет потерпеть в этой среде полное поражение, что если он и не покажется смертельно-скучным, то единственно благодаря некоторому мелодраматизму фабулы, а отнюдь не глубине психологического анализа и всему тому, чем пленяет Шекспир образованное человечество. Но каково же было мое удивление, когда обе трагедии произвели небывалый, невиданный мною фурор и поняты были приблизительно так, как их и следует понимать! При чтении двух первых действий "Отелло" настроение публики было, правда, сдержанное, даже холодное; в душу мою начинало уже закрадываться отчаяние: кое-где слышались посторонние разговоры, и, против обыкновения, большинство не пыталось их останавливать. Один только Семенов поразил меня удивительно тонким замечанием относительно Яго, которого он раскусил после первой же сцены:
   -- Ну, этот их всех окрутит!
   Но с начала третьего действия настроение внезапно переменилось; точно электрический ток пробежал по камере.
   -- Начало разбирать, -- сказал Чирок, подбирая под себя ноги.
   И вскоре многие повскакали с нар и с горящими глазами обступили меня кругом. Впечатление от драмы вышло потрясающее. По окончании чтения все сразу зашумели и заговорили... Жалели Дездемону (имя которой, к сожалению, никак не могли выговорить правильно), жалели и Отелло; "Ягу" ругали единогласно и строили догадки, какую пытку выдумает для него Кассио. Одним словом, при чтении Шекспира с наибольшей яркостью обнаружилась сила и мощь истинно великих произведений искусства. "Король Лир" произвел почти такое же сильное впечатление, и с тех пор эти две драмы чаще всего остального имели спрос на чтение.
   Одно только обстоятельство, каждый раз до глубины души меня огорчало. Проходило каких-нибудь полчаса (и это еще много) после чтения -- и впечатление в большинстве случаев совершенно улетучивалось, и разговор переходил к чему-нибудь постороннему, мелко-житейскому, чему прочитанное служило иногда чисто внешним, ничтожным поводом. Через полчаса, случалось, говорили уже совершенно противное тому, что вырывалось в первом порыве впечатления. Так, почти все пожалели (я хорошо помню это) Дездемону, говоря, что Отелло без вины задушил ее, а через час уже ругали женщин вообще и жен в частности, утверждая, что лаже и без всякой вины их следует душить, как собак. После попов и докторов арестанты больше всего ругали женщин, и если бы принимать на веру каждое их слово, то можно б было подумать, что мир не создавал более страстных женоненавистников! Особенно возмущался ими Парамон Малахов, который всю жизнь свою, но собственным его словам, погубил за женщин. По поводу Отелло, помню, узнал я и историю его двойного убийства, за которое он пришел в каторгу.*
 
   * Первого дела Малахова, за которое он попал в Сибирь на поселение, я не помню в подробностях. Знаю только, что он обвиялся в в изнасиловании какой-то женщины-соседки; но Парамон клялся и божился (и рассказ его внушал мне доверие), что был оклевана тогда невинно, по злобе за то, что не уступал мужу этой женщины спорного клочка земли, который по осуждении его, Парамона, перешел в их руки. Зная его самолюбивый нрав и страсть восстановлять попранную правду, я допускаю, что легко могли найтись против него лжесвидетели. С большой любовью вспоминал Малахов о своей первой жене, которую, несмотря на готовность идти в Сибирь, он будто бы не взял с собой из жалости. Переписки с ней он не вел и не знал даже, жива она или нет, но нередко, помню, проснувшись в мрачном настроении, рассказывал , что видал жену ночью во сне, и с большой грустью начинал вспоминать о былой жизни в России. (Прим. автора.)
 
   В течение трех лет жил он с лишением прав в Иркутской губернии, занимаясь, как и теперь, бондарным ремеслом. Там он слюбился с одной девушкой, приемышем местного крестьянина. Ходили темные слухи, будто крестьянин живет с своей приемной дочерью, но Парамон пренебрег этими слухами и взял только с невесты слово, что если и было что в прошлом между нею и и отцом, то впредь ничего этого не будет и она будет ему мерной женой. Свадьба обошлась Парамону, по его словам, в семьдесят пять рублей, и обстоятельству этому он придавал огромное значение. Первые три месяца молодые супруги жили дружно и любовно, но потом опять стали ходить слухи об отношениях Катерины с отцом. Парамон побил ее раз, побил и другой, уговаривая не дурить. И вот в один не прекрасный день она совсем сбежала к отцу... Соседи начали смеяться над Парамоном. К чувству обиды примешивалось сожаление и о потраченных напрасно деньгах.
   -- В первое ж воскресенье,-- рассказывал Парамон,-- оделся я в праздничную одежу и пошел к тестю окончательно переговорить о своем деле. Что-нибудь одно хотелось узнать: или что Катерина одумается и бросит свое распутство, или совсем от меня откажется, и тогда они должны были вернуть мне мои деньги. Что касается убивства, то это я еще надвое держал в уме и так только, про случай, заложил за голяшку нож. Обоих их я на улице встретил, перед самым домом: из церкви от обедни шли. Я подхожу. Так и так, мол, говорю, потолковать с тобой, Степан, пришел. "Знаю, говорит, о чем ты толковать хочешь. Только мое тут дело -- сторона. Если не хочет она жить с тобой -- что я могу поделать?" -- "Поди-ка, говорю, сюда, Катерина, мне сказать тебе нужно". Говорю это тихо так и спокойно, к сторонке ее маню. Вот, ей-богу, не вру, никакой, то-ись, дурной мысли в голове еще не держу! А она, стерва... она хватает за руку своего любовника и тащит домой. "Нет, говорит, не хочу, не об чем нам говорить". Тут взыграло во мне сердце, горючей кровью облилось. Я тоже хватаю ее за руку и тяну к себе. Так и стоим мы середь улицы -- ну вот, честное слово, правда!-- я за одну ее руку держу, он за другую. Поворачивается она тогда лицом ко мне и говорит: "Уйди, подлец, не то закричу, в рожу плевать стану".
   -- А! так я подлец?! -- Нагибаюсь, выхватываю из-за голенища нож и -- раз! раз! --в грудь ей по самый черешок два раза нож запустил. Он, любовник ее, хотел было кинуться на меня... Я размахнулся -- и его ножом в живот. Он тут же и сковырнулся на землю -- и дух вон. А Катерина... Та, шкура, настолько живуща была, что еще до дверей избы добежать успела. Тут я догнал ее и еще раз в спину полоснул: не живи, змея подколодная!..
   Слушатели, все без исключения, были в полном восторге от такого поступка Парамона и высказывали ему горячее одобрение: так ей и надо, суке. Не умела жить честно -- ешь землю. Лежи с своим любовником, целуйся с им!
   Никому и в голову не приходило задаться вопросом о том, какая внутренняя драма могла происходить в душе Катерины, какие причины толкнули ее на разрыв с законным мужем, Ни у кого не являлось и тени сомнения в том, что брак ее с Парамоном имел одну цель -- отвод глаз, что она все время его обманывала --  и в те полгода, которые он был женихом, и те пять месяцев, которые был мужем.
   -- Она на другой день поутру померла, -- продолжал свой рассказ Малахов. -- Вся деревня, вся до одною человека, за меня стояла, арестовать даже не хотели. "Ты и так, говорят, не убежишь, не такой человек". Я уж сам настоял, чтоб арестовали. Катерина, оказалось, на сносях была, уж не знаю от кого -- от его или от меня, и я за тройное убивство судился: за нее, за любовника и за младенца. На суде я все обсказал правильно, все, как было, ничего не утаил, и даже судьи сожаление мне выражали... И хоть приговорили меня к шести годам, но я это за то же оправдание считаю. Шесть лет за три души -- это оправдание! Потому что я праведно поступил --за свою обиду, за свой позор и за свои деньги убил! Я честно поступил!
   Пытался я вставить несколько слов в осуждение убийства вообще, но этим только окончательно озлил Парамона, и он, не желая меня слушать, восклицал патетически:
   -- Я правильно поступил! И всякий должен сказать: Молодец Парамон! Артист Парамон! Герой Парамон!"
   -- Возможно, что и так, -- отвечал я. -- Я ведь не думаю винить вас. Я говорю только, что все-таки лучше б было не убивать.
   -- Нет, надо было убивать! -- кричал весь раскрасневшийся Парамон, энергично потрясая своей огромной черной бородой и ударяя себя кулаком в грудь. -- Надо было убивать, и весь мир скажет: "Хорошо сделал Парамон! Орел Парамон! Отелла Парамон!"
   Я перестал спорить, и Малахов сиял полным блеском торжества и победы. Арестанты решительно все были на его стороне. Гончаров не преминул по этому поводу рассказать какое-то событие из собственной жизни, тоже свидетельствовавшее о необыкновенной глупости и подлости женщин. Кто-то другой, вызвав в камере общий смех и веселость, рассказал затем, как по-зверски расправился он однажды со своей любовницей.
   -- Я ее в боковину, под ребра, под микитки, в брюхо, опять в боковину..
   Чтобы не слушать, я заткнул уши. Через некоторое время я задал, однако, вопрос Семенову, как, по его мнению, должен относиться муж к жене и что делать в случае ее неверности?
   Семенов удивился. .
   -- А неужели ж прощать ей? Чтоб она, подлюха, смеялась надо мной? Да лучше ж я сейчас отрублю ей, шкуре, голову, как только подозрение явится.
   -- А вы, Владимиров, как думаете? -- обратился я к нашему поэту, который все время молчал и, казалось, сонливо лежал на нарах, бог знает о чем думая и где витая. Медвежье Ушко, по обыкновению, долго отмалчивался и отнекивался, говоря, что ничего не знает и не думает, но потом вдруг поднялся с места, замотал головою и забасил так, что у меня явилось опасение за свою барабанную перепонку:
   -- А, конечно, убить ее надо!.. Жена повиноваться должна... Не мужу ж бояться жены!
   Разговор окончился вполне комическим образом, когда услышали внезапно заявление Тарбагана, что и он, когда воротится домой, тоже "беспременно" убьет свою жену, если она окажется ему неверной.
   При одном взгляде на грязную, опухшую от сна и жира фигурку этого животного, которое тоже мечтало разыграть из себя Отелло, все разразились смехом и принялись острить на его счет.
   -- Да была ль у тебя жена-то? Не во сне ль приснилась?
   -- Ты не на той ли колоде женат-то был, что у нашего кабака лежала?
   -- Нет, братцы, он на пестренькой сучке женат, что по-за тюрьмой бегает. Она за им и в каторгу пришла.
   Тарбаган сердился и, как мог, отгрызался. Он не умел парировать шутки шутками.
   До сих пор остается для меня непонятным тот факт, что Лермонтов пользовался в Шелаевской тюрьме несомненно большей популярностью, нежели Пушкин. Если бы меня спросили раньше собственных моих наблюдений, которого из этих двух поэтов арестанты способны больше оценить и полюбить, я, конечно, не колеблясь назвал бы Пушкина. К удивлению моему, Лермонтов не только никого не заставлял скучать, но нравился даже и мелкими своими лирическими стихотворениями, чего нельзя сказать про Пушкина. Разумеется, другой совершенно вопрос, насколько верно их понимали, но факт тот, что Лермонтова перечитывали чаще Пушкина и охотнее о нем говорили. "Демона" в первый раз прослушали, правда, очень холодно, очевидно ровно ничего не поняв; но спустя несколько дней произошло что-то совсем для меня непонятное: "Демоном" почему-то вдруг страшно увлеклись, так что готовы были хоть каждый вечер его слушать... Особенно один полуобрусевший татарин Равилов восхищался этой поэмой; отдельные места ее заучивались им и многими другими наизусть. Очаровательная ли музыка лермонтовского стиха или титанический образ героя поэмы оказали такое влияние -- не могу сказать. "Боярин Орша" и "Мцыри" пользовались почему-то меньшей любовью; зато "Песня о купце Калашникове" смело могла соперничать с "Демоном". Некоторые арестанты по выходе на поселение собирались выписывать книги, и когда, справляясь у меня о ценах, узнавали, что Лермонтов и Пушкин стоят приблизительно в одной цене, вскрикивали с восторгом, что в первую же голову купят Лермонтова... Возможно, что слова эти в действительности никогда не приводились в исполнение (до Лермонтова ль и Пушкина на воле!), но важен самый факт отношения к обоим поэтам. Пушкина тоже любили, понимали но, несомненно, даже больше, а предпочитали все-такн Лермонтова. Большим успехом пользовалась, между прочим, юношеская его мелодрама "Испанцы"-- потому, быть может, что она отвечала общей неприязни арестантов к духовенству, о которой я уже рассказывал. Как известно, у драмы этой нет окончания, так как заключительный листок лермонтовской рукописи был утерян ее владельцем. Слушатели мои никак не могли и, в толк смысла этой "утери" и не раз приставали ко мне с просьбой "поискать хорошенько" конца "Испанцев"... Больше всего удивляло меня, что популярность создали Лермонтову в Шелайской тюрьме именно его стихи, а не проза. К "Герою нашего времени" относились как-то равнодушно, несравненно больше увлекаясь "Дубровским" и "Капитанской дочкой". Что касается поэта Владимирова, то он совсем низко ценил Пушкина.
   -- Что в нем такого? -- басил он, идиотски смеясь.-- Ничего в нем такого нет, ничего особенного...
   И по целым дням и ночам читал и перечитывал Лермонтова.

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика