28/03/24 - 21:13 pm


Автор Тема: Волков О.В.- Погружение во тьму Глава 8. И вот, конь бледный-3  (Прочитано 557 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27470
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
Пир да и только, настоящий пир! Опорожненные блюда с жареным и вареным мясом, тарелки из-под холодца - убирают и тотчас заменяют полными. В бутылках желтеет еще теплый - свежей перегонки - первач, стаканы беспрерывно наполняются, а перед главным распорядителем гулянки, моим боссом Борисом Аркадьевичем, стоит бутылка ректификата: из нее он самолично разливает гостям по своему выбору.

Застолье - с десяток человек: колхозное начальство, какие-то нужные райкомовцы, три начальника буровых. Шеф знает, кого позвать, с кем как обойтись, чем закрепить дружбу. Меня он посадил возле себя по правую руку: пусть видят, что я его доверенное лицо, "alter ego" - другой он! Борис Аркадьевич, как и я, не пьет спиртного, и мы чокаемся налитой в наши стаканы водой. Причем он преискусно разыгрывает приподнятость, компанейское веселье, шутит, откровенничает.

Мы собрались по случаю сдачи-приемки мяса в колхозе, назначенном снабжать экспедицию. Владелец обширной избы на подклете - единственный не вступивший в колхоз хозяин в деревне. Экспедиция арендует у него дом - для проезжающих сотрудников, под склад, вот для таких оказий. Во двор его дома колхозники навели скота, и хозяин расторопно и со знанием дела распоряжается всей операцией. Телят, овец, бычков взвешивают, тут же режут, обдирают, разделывают туши. И выписывают квитанции. Выполнившие "добровольную" сдачу мяса государству бережно их складывают, прячут в карман и уходят, не позаботившись проверить сделанную запись: знают, тут все равно ничего не докажешь - всегда будет права сторона, за которой власть!

Этот последний единоличник деревни Антон - жилистый пожилой мужик с рыжеватыми, неседеющими волосами, реденькой бородкой и тусклым, ускользающим взглядом. Он говорит тихо, мало, распоряжается немногословно, приглядывает за всем незаметно, но все видит, и дело у него спорится. Успевает за взвешиванием проследить, проверить резаков: отнял у кого-то припрятанный за паауху кусок мяса. Заходит он и к нам наверх, в просторную горницу, распорядиться прислуживающими бабами, присесть к столу и медленно, со вкусом выцедить без передышки стакан самогону. Не закусив, снова отправляется вниз - к растущей груде туш, развешиваемым шкурам, к бабам, копошащимся у ведер с внутренностями. Случается, подходит к Борису Аркадьевичу, что-то на ухо ему скажет, дождется утвердительного знака и снова исчезнет.

Благодать моему шефу с таким приказчиком! Никто не будет обделен при дележе, грамма не пропадет: получат что полагается буровики, понесшее труды начальство и сам шеф с детками; и себя не забудет хлопотун-старик. И все сойдется тютелька в тютельку, комар носа не подточит.

На меня этот угрюмый, рыжеватый, вкрадчивый мужик производит неприятное впечатление. Он расчетлив, хитер и, несомненно, не из робких: чего стоит одному из всего "обчеетва" упереться против коллективизации... А глядеть, как он с ножом подходит к обреченной овце, и вовсе жутко.

Весь деревенский наш двор - с добротной просторной избой на подклете, ладными хозяйственными строениями, толпой в деревенских овчинных шубах и подпоясанных туго кушаками армяках, в подшитых валенках, а кто и в чунях - напоминает картину дореформенного времени, когда крепостные привозили на усадьбу своему барину оброк. Толпились у избы приказчика или возле барской конторы с живностью, куделью, дровнями с хлебом. И должно быть, так же тоскливо и недоверчиво поглядывали на проворных приемщиков - барских холуев, зная наверняка, что обвешают и обсчитают! И так же ни с чем убирались восвояси. А на поварне уже шипели сковороды и бурлили котлы, и дворня готовилась попировать всласть. Вот и мы, местная "элита", пресыщенно тычем вилками в куски сочной, дымящейся баранины, пируем невозбранно, почитая это даровое угощение естественной принадлежностью присвоенных нам должностей. И будем удивлены, если при отъезде у каждого в санях не окажется увесистого гостинца.

Глядя на непринужденно расположившихся вокруг стола гостей, внимая обрывкам несдержанных речей, я понимаю, что народ этот привык бражничать за счет тех, кому по долгу службы обязан что-то сделать. Это самые обыкновенные, традиционные взяточники, возродившиеся гоголевские типы! Пригнанные сюда председателем колхоза деревенские женщины старательно и добросовестно стряпают, подают, моют посуду; этим не обломится ничего - разве дед Антон позволит унести домой связку бараньих кишок. Но по лицам видно - они не ропщут, покорны, ни одна не осмелится уйти к оставшимся без призора ребятишкам. Великий трепет перед властью проник всюду. И нет ему противоядия!

Мне приходилось останавливаться в этом доме и в тихое время, когда дед Антон был в нем один. Топилась печь только на кухне, в остальных горницах было холодно и сыро. Наперекор нежилой тишине громко тикали старые ходики, и хозяин, проводивший целые дни на печи, не ленился то и дело подтягивать гирьки. К нему нет-нет заходили односельчане: одолжить подсанки, продольную пилу, бурав, мешок, кадку, возовую веревку... У него находилось все, и он одалживал охотно - не отказывал никому. Себя он содержит крайне скудно, хотя запасено у него всего, должно быть, и припрятано на черный день достаточно. Живет он, не крестьянствуя. Зарезал корову, продал лошадь, чтобы не попасть под твердое задание.

В один из моих приездов я увидел у Антона жилицу - он поселил у себя молодую женщину. Был он с нею молчалив, даже суров, но прикармливал и определил ей место на печке - самое теплое в доме. Мне никак не объяснил ее появление.

В его отсутствие она сама рассказала о себе - сбивчиво, что-то привирая, о чем-то умалчивая. Была она по всем признакам горожанкой, оставленной, должно быть, завезшим ее в эти края случайным сожителем. По ее словам выходило, что она, потеряв работу где-то в районе, пробирается домой - к матери в Москву. Но вот обокрали по дороге: не оставили ни вещей, ни денег. Даже литер на бесплатный проезд стащили. Но в Сыктывкаре знакомый - влиятельный человек, только бы да него добраться...

Я скоро убедился, что многогрешный Антон обратил странницу в свою наложницу, с чем она из-за безвыходности положения должна была мириться, однако сносила эту повинность с трудом: похотливый старик внушал ей отвращение. За постылые ласки она была не прочь утешить себя со мной, и я вынужден был довольно круто пресечь призванные соблазнить меня; маневры. И сейчас помню, что она была хорошо сложена, еще свежа, ие лишена известной привлекательности, но признаки беспорядочной жизни были налицо, а элементарная опасливость требовала держаться от нее подальше. Я даже стал следить за подаваемой мне к столу посудой, сам ее перемывал.

И вот странствующая одалиска исчезла: собралась тихо, пока мы еще спали, и скрылась, Я вспомнил, что она накануне расспрашивала у меня дорогу в Сыктывкар, но говорить об этом Антону не стал. Он, всегда молчаливый и спокойный, был в это утро возбужден и без толку ходил по избе, что-то без нужды перекладывал с места на место и не давал гирькам опуститься на вершок. По лицу у него пошли красные пятна, и всегда тусклые зрачки блестели: мне показалось - недобро, мстительно. Однако он сдерживался, даже заводил посторонние разговоры. Вдруг, спохватившись, кошкой бросился в соседнюю нетопленую комнату, там повозился, выдвинул ящик комода, пошарил. И разразился крикливой бранью. Его душила злоба. Он подвывал, скрежетал зубами... Не надо было быть Шерлоком Холмсом, чтобы догадаться: хозяин обнаружил какую-то пропажу. Особа, видимо решила вознаградить себя за понесенные труды и, дождавшись его отлучки, обыскала все укладки. Чего он хватился, Антон мне не сказал. Он хрипло матерился, чего за ним: не водилось, - сулил б... нож в сердце, грозил задушить своими руками. Меня он больше не замечал и метался по избе с перекошенным лицом. И вдруг решил, что побежит ее догонять. Какое-то время колебался - должно быть, взвешивал, успеет ли? Обулся в легкие ичиги, достал короткую куртку, туго перетянулся, кушаком, порылся в каком-то хламе в чулане, взял было топор, потом положил на место, И ни слова не говоря, выскользнул из дома.

Возвратился он ночью, из последних сил: на рухнувшем на лавку старике лица не было - он даже не осилил разуться.

Я так и не узнал никогда, что произошло. Думаю, что он все же догнал беглянку и похищенное у нее отобрал - иначе продолжал бы бесноваться и на следующий день. А вот выполнил ли он свои угрозы - как угадаешь? Мог он, конечно, побить ее, плюнуть в лицо, изругать, а мог и порешить. Такой человек, разгоряченный погоней, чего ни натворит...

x x x
Наступила весна, разлились реки и мои поездки прекратились. Наша деревенька сделалась островом, отделенным от мира расступившимися болотаэди, затопленными зрешгами поймами, что обратились в усеянные табунами уток озера, рухнувшими зишшками - двухаршинная толща снега сделалась жидким месивом.

Отступили привычные хлопоты и дела, подспудное ожидание лодвоха, что рано иди поздно собьет с налаженной и благополучной стези. Далеким и посторонним представлялся охваченный раздорагага, ввергнутый преступными докшринерааш во шеезювекуго бойню вир. Тут были пробуждающаяся под вьтсогаш небом природа, ликующие голоса птиц, достигших своих гнездовки, весенний праздник любви, радость первых ростков возобновленной .жизни.

Целыми днями ползали мы с дедом Архипом по разливам в его просторной долбленой лодке, перегораживали сетями залитые старицы и курьи, ставили венти-ри и верши. Под вечер я оставлял семью за разделкой и засолкой рыбы и уходил, вернее, уплывал ка утлой и быстрой, легкой, как перышко, ветке за реку, в бор, где на полянах собирались нешетяые стаи тетеревов и зорями пели по мшаринам глухари. У меня загодя, еще по насту, были поставлены шалаши возле первых очистившихся ото льда озерков, и я на равней зорьке, затемно, подбирался к токующим мошнякам, подкарауливал на перелете уггок или следил из скрадка за яростными поединками косачей. Птицы было много, невиданно много, и мне случалось грузить в лодку увесистые связки дичи. Та весна 1942 года сохранилась в памяти несравненным охотничьим праздником. Уже никогда впоследствии не приходилось мне тих полно предаваться охоте, видеть такое количество всевозможной дикой птицы и тем более слышать, что лишь одни мои выстрелы будят эхо в безлюдных угодьях.. Даже позже, на Енисее, не видел я таких "населенных" глухариных токовищ, таких туч уток на разливах.

Наконец весеннее буйство начало понемногу стихать, исподволь отступать полая вода, просыхать пригорки; утомленная игрищами птица стала покидать тока, нежиться и дремать в пригревающих утренних лучах. Откуда-то узналось, что под Усть-Куломом налажена переправа. Я стал нехотя готовиться к возобновлению своей деятельности - на первых порах надо было пробраться на буровые, проверить кладовые, инвентарь.

В одно радостное весеннее утро я возвращался из леса и еще с лодки увидел Дуню: едва меня заметив, она по мосткам сошла к самой воде. Значит, поджидала. Сердце кольнуло недоброе предчувствие, хотя - видит Бог! - далек я был, бесконечно далек от тревожных мыслей. Заботы, думы о будущем как бы вовсе от меня отступили, весь я был в делах семьи, в которой жил, поглощен весенними превращениями в природе... Дуня выглядела озабоченной.

- Там тебе повестку принесли - нарочным. Из комиссариата, требуют явиться.

Печальна звучал ее голос, похоронным звоном отозвались ее слова в моем сердце. Завертелись, завертелись в голове догадки, предположения; сразу прихлынула сосущая тоска, как перед бедой.

- Ну, мало ли что, Дуняша, не стоит заранее огорчаться... Пойдем домой, небось озябла - давно тут караулишь? Ах, милая... Пошли, вот увидишь, все еще обойдется...

Дед Архип протянул мне помятую бумажку - предписание военкома немедленно явиться в Усть-Кулом для перерегистрации. Это выглядело подозрительно: всего в феврале - три месяца назад - мне поставили в этом комиссариате на удостоверении штамп регистрации сроком на шесть месяцев... Но свою тревогу я скрыл, стал уверять, что тут недоразумение, не то изменились ограничения для призыва в армию таких, как я... Словом, давайте завтракать, а там подумаем, как и когда добираться мне до района. Вот увидите, через неделю вернусь!

Но до чего трудно убедить людей, будто требование власти явиться ничем не грозит. Хозяин сосредоточенно молчит, бабка глядит на меня пригорюнившись, Дуня еле сдерживает слезы - то и дело выбегает из горницы. Начались сборы. По понятным причинам я не торопился, даже тянул последние "красные деньки", как сверлило где-то в глубине сознания. Мы подконопати-ли и просмолили лодку экспедиции - легкую гребную посудину, дед закоптил добрую связку рыбин, бабка сбила комок масла, насыпала туес ягод... Ничего из своих вещей я брать не стал, отчасти подкрепляя этим успокоительное "возвращусь непременно", отчасти из предчувствия - не пригодятся они мне! Да и пусть останется хоть что-нибудь на память: добрые охотничьи сапоги деду, хозяйке простыни и одеяла... А Дуне, милой Дуне что оставить? Я, кажется, разбередил ее сердце, хотя и в помыслах не было нарушить ее одиночество... надо прощаться. Ой, лишенько!

Через неделю я тронулся в путь - в тихое, ласковое утро. Река, еще по-весеннему полноводная и стремительная, весело сверкала рябью. На прибрежных тальниках нежно обозначились зеленой дымкой первые листики. Прощались мы по-деревенски сдержанно: пожимали друг другу руки. А хотелось обнять закручинившихся стариков, поцеловать Дуню в ласковые губы, признаться: "Не ждите обратно, милые! Простите. Снова ударила в колокол судьба и угоняет меня прочь. Не поминайте лихом!"

Я вскочил в лодку, оттолкнулся веслом, и сильная струя тотчас подхватила и понесла. Берег с тремя фигурками быстро удалялся и вскоре скрылся за поворотом - навсегда! Невесело было у меня на душе.

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика