29/04/24 - 01:52 am


Автор Тема: Сахалин (Дорошевич).1903 год.Ч-30.Кто правит каторгой? ч-2  (Прочитано 315 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27426
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
Рудник.

Произвол, полнейший произвол надзирателей не встречает, при таких взглядах, никакого противодействия со стороны «чалдонов». Дореформенное Забайкалье — плохая школа для порядка и законности.

Служащие «российского навоза», это, как я уже говорил, по большей части неудачники, люди, потерпевшие крушение на всех поприщах, за которые они хватались, ни к чему не оказавшиеся пригодными в России. Они «махнули рукой» и «махнули» на Сахалин.

Они, по большей части, приехали сюда, наслушавшись рассказов, что на окраинах не житьё, а масленица, приехали, мечтая о колоссальных «припеках», которые умеют делать на арестантском хлебе смотрительские фавориты — тюремные хлебопёки, об огромных «экономиях», делаемых при поставках материалов и т. п. Здесь их ждало горькое разочарование. Всё это «можно», но далеко не в таких размерах, как грезилось: «фактический контроль» мешает. Контрольные чиновники во всё «нос суют».

— Я вас спрашиваю, какая же выгода служить на Сахалине, терпеть эту каторгу? — спрашивают обыкновенно с горечью эти господа. — Какая выгода? Увеличенное содержание? Так и продукты здесь, за что ни возьмись, вдвое-втрое дороже? А доходы? Что соболей покупаем за квитанции? Доход, нечего сказать! Служишь-служишь, на тысячу рублей соболей вывезешь. Есть, конечно, такие, что водочкой поторговывают. Те хороший барыш имеют. Но ведь за это и под суд попадёшь, нынче всё строже и строже. Того, что прежде было, и в помине нет. Прислугу из каторжан берёшь, и за ту в казну плати. То есть, никакого профиту!

«Всякому лестно», конечно, пожить барином при крепостном праве, имея слуг и рабочих, которых, «в случае неудовольствия», приказал выдрать или посадить в тюрьму. Но и эти надежды сбываются плохо.

Среди «оголтелого», отчаянного населения, — населения, которому нечего терять, господа служащие чувствуют себя робко. К тому же голод заставляет это население быть головорезами. На Сахалине убийства беспрестанны: убивают за двадцать копеек и говорят, что убили «за деньги», — такова «порча нравов» вследствие голода.

И вот, с одной стороны, обманутые надежды насчёт «привольного житья», с другой — вечная боязнь каторги, — всё это, конечно, вызывает в господах служащих российского навоза очень мало симпатий к Сахалину и его обитателям.

Большинство только «отбывает свой срок», ждёт не дождётся, когда пройдут три года службы, — только после трёх лет можно вернуться с семьёй в Россию на казённый счёт. И господа служащие, как и каторга, только и мечтают о «материке». Весь Сахалин мечтает о материке, клянёт и проклинает:

— Этот остров, чтоб ему провалиться сквозь землю!


Сахалин. Отправление на работы.

И как люди мечтают! Я гостил у одного служащего, которому оставалось всего несколько месяцев до конца трёхлетнего «срока». У него на стенке, около кровати, висела табличка с обозначением дней. Словно у институтки перед выпуском. Каждое утро он вставал и радостно зачёркивал один день.

— Девяносто два осталось.

— Да вы какие дни-то зачёркиваете? Прошедшие?

— Нет, наступающий. Так скорее как-то. Всё равно, — встал, уже день начался, можно его зачеркнуть. Веселее, что меньше дней остаётся!

До такого малодушия можно дойти!

Конечно, не от таких людей можно требовать, чтоб они интересовались бытом каторги, вникали, сообразно с законом, или несообразно ни с какими законами правят надзиратели каторгой.

— А пропади она пропадом, вся эта каторга и надзиратели!

На Сахалин в служащие попадают, конечно, и не плохие люди. Но полное бесправие, царящее на острове, населённом людьми, лишёнными «всех прав», развращает не только управляемых, но и управляющих. У Сахалина есть удивительное свойство необыкновенно быстро «осахалинивать» людей. Жизнь среди тюрем, розг, плетей, как чего-то обычного, не проходит даром. И многое, что кажется страшным для свежего человека, здесь кажется таким обычным, заурядным, повседневным.

— Вы куда, господа, идёте? — остановила нас с доктором жена помощника начальника округа, очень милая дама. — Ах, арестантов пороть будут? Так кончайте это дело скорее и приходите, я вас с самоваром ждать буду.

Меня била лихорадка в ожидании предстоящего зрелища, а она говорила об этом так, словно мы шли в лавочку папирос купить. Сила привычки, — и больше ничего.

Нет ничего удивительного, что сахалинские дамы ведут престранные, на наш взгляд, салонные разговоры. Вы делаете визит супруге служащего, и между вами происходит такого рода обмен мыслей:

— Вот вы сами видите каторгу, — говорит дама очень любезно. — Согласитесь, что телесные наказания для неё необходимы.

— А если бы попробовать…

— Ах, нет! Без дранья с ними ничего не сделаешь. Каторга удивительно как распущена. Решительно необходимо, чтобы кого-нибудь, для примера другим, повесили.

— То есть, как это? Так-таки «кого-нибудь»?

— Да, чтоб другим не повадно было! А то просто боишься за мужа. А[1] вдруг ножом пырнут, что это им стоит?

Арестанты на работе.

Тут к привычке присоединяется ещё чувство самосохранения.[1]

Но к жёнам служащих, женщинам, по большей части, мало развитым, мало образованным, мы не в праве предъявлять особых требований. Они могут иметь и куриные мозги.

На Сахалине «осахалиниваются» и развитые и образованные люди. Среди осахалинившихся попадаются даже доктора, которые вообще во всей истории каторги представляют собой светлое исключение среди царящих кругом жестокости и бессердечия.

Как вам понравятся, например, такие вещи в устах молодого доктора Давыдова, прослужившего несколько лет на Сахалине.

Я цитирую его брошюру «О притворных заболеваниях и других способах уклонения от работ среди ссыльнокаторжных Александровской тюрьмы», издание 1894 года.

Болезни, которые доктор Давыдов считает «симулятивными», следующие: «душевные, бронхиты, гастро-энтериты, обмороки, вывихи, куриную слепоту, общее недомогание».

Говоря о «притворстве» арестантов, господин Давыдов сообщает:

«Арестанты подставляют ноги под вагонетки с грузом, падают под лошадей, или подставляют ногу под бревно.

Или же искусственно отмораживают себе те или другие части тела, и отморожение наступает быстро и верно, и может достигать любой степени.

Один арестант не пожелал идти на работу, тогда надзиратель стал просить его честью, а он схватил в правую руку топор и отрубил себе левое предплечье».

Всё это, по мнению доктора Давыдова, случаи «притворства», и он объясняет их ленью и нежеланием «работать». И ни разу у этого врача не шевельнётся в сердце и голове вопрос:

«Да что же это за работы, что люди предпочитают отрубать себе руки, „искусственно“ отмораживать или „нарочно“ подставлять под вагонетку ноги?»

Доктор Давыдов с гордостью рассказывает, как он боролся с такими «притворяющимися».

Считая все случаи душевных болезней за одно притворство со стороны арестантов, доктор Давыдов прибегал к таким приёмам диагноза.

На Сахалине есть смотритель, поговорка которого:

— Моё правило выбить из арестанта за день все съеденные им три фунта хлеба, а если нужно, то и больше.

Партия арестантов перед входом в рудник.

Когда к доктору Давыдову приводили душевнобольного арестанта, он, угрозами отправить его к этому смотрителю, узнавал: «душевнобольной арестант, или только притворяется».

Если же это средство не помогало, то Давыдов, по его словам, прибегал «к assafoetida (вонючка) в большой дозе». И больные, по словам господина Давыдова, иногда «заявляют», что им лучше, и просят даже возобновить «лекарство».

«В этих случаях, — замечает доктор Давыдов, — имеешь дело или с симулянтом, который, чтобы прогулять полдня, готов глотать всякую пакость, или с ипохондриком».

Но ещё лучше в практике этого молодого врача, «для пробы» пичкавшего ипохондриков «всякой пакостью», случай следующего истязания, которому он подверг одного «симулянта».

«Больной, тридцати лет, нога согнута в колене, — рассказывает господин Давыдов, — два с половиной года провёл в постели, мышцы ноги были атрофированы. Тогда ему насильно выпрямили ногу, мышцы стали оживляться, но больной стоять не мог. Его выписали из больницы, и он упал у подъезда. Больного отнесли в тюрьму, и никакими наказаниями и лишениями нельзя было заставить его ходить». Тогда господин Давыдов прибег «для опыта» к следующему способу. «Больному объявили, что отрежут ногу, приготовили его к операции, уложили на столе, разложили перед ним все пилы и ножи, какие имелись в лазарете, и захлороформировали…»

Хлороформирование без надобности — преступление. И в какой же степени должен был «осахалиниться» этот «молодой врач», чтобы считать преступление чем-то обыденным, законным, должным, хвастаться им в своём «научном» труде!

Этот доктор, по его собственному признанию, подвергавший пыткам больных, — типичное указание, как «осахалинивает» Сахалин даже образованных и, казалось бы, развитых людей.

Конечно, не от таких господ может ждать каторга защиты от надзирательского произвола!

Есть ещё одна, может быть, самая страшная для каторги категория служащих, это — неисправимые трусы. Все служащие, как я уже говорил, «побаиваются каторги», и совершенно естественно человеку чувствовать себя «не по себе» среди каторжан, но есть люди, у которых эта боязнь доходит положительно до геркулесовых столбов. Сколько бы они ни служили на Сахалине, они не могут преодолеть своей «боязни каторги».

Рудники. Вход в штольню.

Из таких обыкновенно выходят наиболее жестокие тюремщики. Жестокость — родная сестра трусости. Бывший сахалинский смотритель тюрьмы, некто Фельдман, которого начальство в официальных бумагах аттестовало «трусом», «человеком робким», «человеком, боявшимся каторжников», — этот смотритель так живописал затем в «Одесском Листке» свои подвиги на Сахалине.

Арестанты, работающие в рудниках и желающие бежать, остаются обыкновенно в рудниках. В руднике человека не поймаешь, и начальство обыкновенно ограничивалось тем, что ставило на ночь караул у всех выходов штолен. Караул стоял несколько ночей, а затем отменялся, — не век же ему стоять! И тогда арестанты ночью выходили из рудника и удирали. Фельдман выдумал такое «средство». Когда двое арестантов остались в руднике, он на ночь не поставил караула, а спрятал его в кустах, с приказанием, как только беглые выйдут, их убить. Беглые поддались на удочку: не видя конвоя, они ночью вышли, и конвой стрелял. Один из беглых был убит на месте, и Фельдман приказал не убирать трупа:

— Вместо двора тюрьмы, где обыкновенно производится раскомандировка арестантов на работу, я производил её около рудника, чтобы арестанты, видя неубранный труп товарища, поняли, что прежний способ бегства больше не существует.

Засада, убийство, неубранный труп, — жестокость, на которую только и способен трус. Трус, мстящий за то унижение, которое он испытывает, боясь каторги.

Другие «робкие люди», если не отличаются жестокостью, то попадают целиком в руки надзирателей, что для каторги тоже не легче.

Таков, например, был горный инженер М., о котором я уже говорил. Очень добродушный и даже милый человек по натуре, он чувствовал непреодолимую боязнь к арестантам.

Я не забуду никогда тех отчаянных воплей, которые он издавал, когда мы ползли в руднике по параллелям и когда надзиратель скрывался хоть на секунду за углом штрека.

— Надзиратель! Надзиратель! — вопил бедняга-инженер, словно каторжники уже бросились на него со своими кайлами. — Надзиратель! Где ты? Не смей от меня отдаляться!

— Ровно звери мы! — рассказывали про него каторжане. — Подойти к нам боится. Всё через надзирателей: что они хотят, то с нами и делают.

Пользуясь его боязнью, надзиратели нагоняли на бедного инженера ещё большего страха рассказами о «бунтах» и готовящихся «возмущениях», и инженер верил им безусловно, и оставлял каторгу на произвол надзирателей.

Службу у него в конторе даже, — службу у этого, повторяю, в сущности, добродушнейшего человека, считали, и справедливо считали, худшей каторгой.

— Того и гляди, в кандальное угодишь!

В конторе всеми вертел письмоводитель из каторжан некто Г., умный, ловкий, но отвратительный, вконец опустившийся субъект.

Инженер сам мне жаловался на Г.:

— Нельзя даже подумать, что этот Г. ещё так недавно был человеком из лучшего общества. Пьяница, вор, — на днях опять его в подлоге поймал: подделал квитанцию на пятнадцать бутылок водки.

— Зачем же вы его держите?

— Кого же взять? Что за народ кругом?

Г. хорошо знал слабую струнку своего начальника, держал его в постоянном страхе рассказами о готовящихся злоумышлениях и вертел судьбой подвластных ему каторжан, работавших в конторе, как хотел.

Например, бывший офицер К., сосланный за убийство, совершённое под влиянием тяжкой обиды, милый и скромный юноша, ни за что ни про что попал из конторы горного инженера на месяц в кандальную тюрьму.

Человек честный, он не хотел потворствовать Г. в его плутнях, и Г., чтобы избавиться от этого «бельма на глазу», насплетничал на него инженеру.

Тот поверил, и несчастный К. попал в кандальную.

Я сам слышал, как этот Г., с полупьяной, избитой физиономией, орал на каторжника:

— В кандалы, захочу, закую! Запорю!

А вся разница-то между этим каторжанином и Г. была та, что сослан он за меньшее преступление, чем Г., и за преступление, не столь гнусное, как преступление Г.

Сахалинский служащий… Для меня, видевшего их всех, даже лучший из сахалинских служащих рисуется в виде одного милейшего смотрителя поселений Тымовского округа[3], у которого я прожил несколько дней.

В качестве смотрителя поселений, он обязан заботиться об «устройстве поселенческих хозяйств», а что он мог сделать, когда и на службу-то на Сахалин он попал именно потому, что «прохозяйничал» своё собственное имение.

— Не даётся мне это! — простодушно сознавался он.

Пожилой человек, он содержал семью, оставшуюся в России.

— Во всём, как видите, в лишней папиросе себе отказываю! Никогда такой каторги не терпел.

Он страшно тосковал по семье и проклинал день, когда поехал на Сахалин.

— Жизнь какая! Что за люди кругом!

Ложась спать, он клал себе по обеим сторонам кровати, на стульях, два револьвера.

Арестантские работы. Перед входом в рудники.

Положим, «постелить постель» на Сахалине значит: постлать бельё, положить подушки, одеяло и револьвер на стул около кровати. Так все спят, — мужчины и женщины.

— Но два-то револьвера зачем?

— А на всякий случай. За правую руку схватят, я левой буду стрелять. Два револьвера спокойнее. Здесь страшно.

Когда я ему указывал, что у него удивительно как процветает ростовщичество, и кулаки пьют кровь из поселенцев, он отвечал:

— А как же? Знаете, кулачество, это — во вкусе русского крестьянина. Каждый хороший хозяин непременно кулаком делается. Я кулакам даже покровительствую, я их люблю: они — хорошие хозяева.

— Да ведь остальным-то от них…

— Ах, поверьте, об остальных и думать не стоит! Это дрянь, это мерзость, это навоз, пусть на этом навозе хоть несколько хороших хозяйств вырастет.

Я обращал его внимание на то, что каторга и поселенье, оставленные на произвол надзирателей, Бог знает что от них терпят:

— Положительно страдают.

И он отвечал:

— И пусть страдают. Это хорошо. Страдание очищает человека. Вы не читали книги…

Он назвал какое-то лубочное издание.

— Нет? Напрасно. А я, как сюда ехал, в Одессе купил и дорогой на пароходе прочёл. Очень интересно. Как один преступник описывает, как он в какой-то иностранной тюрьме[4] сидел, и что с ним делали. Волос дыбом становится. А он ещё благодарит тюремщиков, говорит, что, именно благодаря страданиям, он стал чище. Именно, благодаря страданиям!

Ведь надо же было! Одну, может быть, книгу прочёл в жизни человек, и та, как нарочно, оказалась дрянь.

Нет ничего удивительного, что, когда я спросил этого доброго человека, как мне проехать в селенье Хандосу 2-ю, в его же округе, он ответил мне:

— О, это пустое. В Онорской тюрьме вам дадут тройку, а там — вёрст восемь. В полчаса доедете!

Милый человек!

А я от Оноры до Хандосы 2-й ехал три с половиной часа, и не только на тройке, а верхом едва через тундру и тайгу пробрался.

Оказалось, что смотритель поселий в своём поселье ни разу не был!

Так «сахалинские» служащие «входят в соприкосновение» с людьми, которых им вверено «исправлять и возрождать».

Да если и входят в соприкосновение…

В Хандосе 2-й, затерянном среди непроходимой тайги поселье, меня обступили поселенцы. Стоят и глядят.

— Чего смотрите?

— Дай, ваше высокоблагородие, на свежего человека поглядеть. Два года у нас никто не был.

Бесконтрольным распорядителем поселья был надзиратель; в его избе я и остановился. Надзиратель ушёл ставить самовар, и я беседовал с каторжанкой, отданной ему в сожительницы.

Она смотрела на меня, как на начальство.

В Хандосе 2-й меня интересовала одна каторжанка, Татьяна Ерофеева, отданная в сожительницы к поселенцу. Настоящий изверг, тридцати лет она успела овдоветь три раза и на Сахалин попала, как гласит приговор, за то, что:

1) Задумав лишить жизни падчерицу, ударила её так, что та на следующий день умерла.

2) За то, что неоднократно колола глаза иголкой своему пасынку и присыпала их солью, последствием чего было плохое зрение в правом глазу и полная потеря зрения в левом.

Я спросил у надзирательской сожительницы:

— У вас в Хандосе живёт Ерофеева?

— Живёт!

— Ну, что она? Как?

То есть, как живёт, хорошо, плохо? И вдруг услышал ответ:

— Ничаво. Годится.

Согласитесь, что очень типичный ответ приезжему господину служащему!

Таковы нравы.

И таково отношение к каторге, предоставленной всецело на произвол надзирателей.

Теперь пересматривается положение о ссылке и каторге, — сахалинскую каторгу предполагается заменить центральными тюрьмами, и чем скорее это будет, тем лучше.

Пусть наказание будет сурово, строго, но пусть оно соответствует тем целям, которые преследует закон. Пусть возрождение или даже наказание не будет предоставлено на полный, бесконтрольный произвол надзирателей.[1]
Примечания

Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
В издании 1903 года: Нет ничего удивительного, что слово «закон», как я уже упоминал,
Выделенный текст отсутствует в издании 1903 года, но присутствует в издании 1905 года.
В издании 1903 года: австрийской

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика