22/06/24 - 16:14 pm


Автор Тема: Петр Якубович - В мире отверженных(Продолжение-6)  (Прочитано 583 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27427
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
  Над "челдонами", "желторотыми челдонами", то есть, сибиряками, * арестанты очень любят поострить и посмеяться.
 
   * Впрочем, нужно заметить, что только в Западной Сибири общеупотребительно слово "челдон" в приложении к крестьянину (так же как "варнак" -- к каторжному); в Забайкалье же каждый крестьянин страшно обидится, если его так назовут, и сам обзывает челдонами арестантов. Но последние, понятно, не признают за собой этой клички. (Прим. автора.)
 
    Чем-то черствым, бездушно-трезвым и эгоистичным веет от того сибирского типа, который рисуется в рассказах арестантов (причем, подражая сибирскому говору, они всегда почему-то гнусавят). Не могу позабыть одного характерного рассказа бродяги Дорожкина о том, как однажды его арестовали челдоны в каком-то селении Западной Сибири. Привели его в баню и, крепко-накрепко скрутив веревками руки, оставили там, а сами пошли в предбанник пить водку.
   -- Вот затекли у меня, братцы, руки, окрепли... Перестал я даже и слышать, что на мне веревки. Думаю -- надо быть, ослабли немного. Оглядываюсь кругом -- окно. Вот я как разбегусь -- да головой в раму! Как набегут в баню челдоны... Как зачали меня поливать!.. Повалили на землю: я сижу ни жив ни мертв, наклонив голову. Они мне в загорбок, знай, накладывают. Добрых полчаса лупили, ажио в глазах у меня смерклось. Двое устанут, другие двое подходят. "Пожалейте, говорю, старички, хоть не меня, а руки свои. Чем землю пахать будете?" -- "А чаво, паря, и в сам-деле... Руки-то свои ведь... дороже его башки". Ударили еще по разу и опять пошли в предбанник водку пить. Я сижу на полу. Вот входит старик, . седой как лунь, сгорбленный весь.
   Смотрит на меня. "Дедушка, -- говорю ему (жалостно таково), -- дедушка!" -- "Чаво, -- спрашивает, -- родимый?"-- "Дай водицы испить... Запеклось все в глотке... Вишь как избили". -- "Ах, они, говорит, варвары! Да за что они тебя, дитятко? Им-то какое дело, хоша бы ты и мать свою родную убил? Перед господом на том свете ответишь. Все ответим". Берет черпак банный и подает мне старик воды напиться. Чистым медом вода эта мне показалась, всю до дна выпил. "Пей, -- говорит старик,-- пей еще, родной!" Да вдруг, как выпил я всю воду-то, как размахнется черпаком да как хватит меня со всей силы по башке---так черпак вдребезги и разлетелся!.. После опять входят ко мне всей гурьбой челдоны, и волостной старшина с ними. Я к нему с жалобой: "Прикажите, говорю, ваше степенство, помазать мне чем-нибудь руки. Посмотрите, кровь из-под веревок брызнула". Посмотрел: "О! говорит, паря, они и впрямь чересчур уж. Послабьте немного да помажьте ему руки чистым дегтем". Схватывает один челдон мазилку дегтярную (тут же и кубышка с дегтем стояла) да как сунет мне в рыло... Мазь, мазь! Всего, как черта, вымазал. Привязали меня потом к телеге и повезли в Ачинск. Мухи меня всего дорогой облепили. Бегу за телегой, ровно дьявол, из самого пекла достатый... Ребятишки по деревням увидят -- к матерям домой бегут...
   Таковы рассказы о бессердечной, доходящей до сладострастия, жестокости сибиряков. Возможно, что в них есть известная доля правды. Практичность и трезвость взглядов сибиряка, полное отсутствие поэзии в его душе, хитрость и уменье сдерживаться сразу бросаются в глаза российскому человеку.
   Но он обладает зато чертами и качествами, которыми бесконечно превосходит последнего и которые ближе ставят его к западноевропейскому типу. Ум его менее засорен отжившими традициями и предрассудками, более способен к развитию и восприятию новых идей и понятий, отличается большею независимостью и свободолюбием. Да оно и понятно: сибиряк не знал крепостного права, он и теперь не знает, что такое малоземелье и связанные с ним для мужика нищета и бесправие; в нем не видно той забитости, того раболепия перед властями, какими так неприятно поражает коренная Русь.
   Много раз приходилось мне менять свое мнение о том или другом арестанте, в том числе и о старике- Гончарове, но единственное, чего никогда не приходило мне в голову отрицать в нем, это -- ясный, чисто сибиряцкий ум, умевший всегда быстро ориентироваться в каждом житейском вопросе и положении, схватить, что называется, быка за рога. Благодаря этому качеству и острому, как бритва, языку, который никогда не лез за словом в карман, он разыгрывал в камере роль отца-командира: молодых поучал уму-разуму и охотно посвящал в свои прошедшие похождения и приключения, им же числа не было, а более зрелых летами или равных -себе по значению выслушивал со снисходительностью старшего брата, никогда, впрочем, не упуская случая и тут вставить какое-нибудь свое наставительное замечание. За это самомнение арестанты его не любили. Гончаров был очень тактичный человек и резкости позволял себе только относительно вполне безобидных людей, поэтому с ним редко схватывались лицом к лицу и лишь за глаза честили на все корки. Дружил он с одним только Семеновым, своим земляком: все, что имели, они делили пополам, ели и пили вместе. Угрюмый и молчаливый Семенов, видимо раздражавшийся внутренне болтливостью старика, находил почему-то нужным щадить его и терпеливо выносил его неутомимое краснобайство и резонерство.
   -- Чистейшей степени лицемер! -- говорил про него Малахов, похвалявшийся тем, что он любому человеку в глаза матку-правду отрежет. -- Лисица сибирская! Подумаешь, настоящий монах был, трудами рук своих жил, хозяйство большое имел; а сам -- сказать срамно!--= ведь здесь многие его на воле-то знали: все в один голос сказывают, что нашим братом поселенцем кормился... Сколько он их перебил, так дай мне бог столько лет на свете прожить! Первый злодей был... А теперь каким прикидывается химиком! * ..
 
   * Химик на арестантском жаргоне. -- тихоня, лицемер, подлипало (Прим. автора.)
 
   -- Не те времена. В другой тюрьме показали б ему, что за это арестанты с ихним братом делают, -- отзывался Яшка Тарбаган.
   -- Нет, робята, -- говорил Чирок, -- я за что не люблю Гончарова? За то, что он других все осужает, всех ссужает, да все знает... "Я, да я!" -- только и слышишь. А другой при ем и рта не смей розевать.
   Во время одной ссоры Чирок таки бросил Гончарову в лицо попрек насчет поселенцев; бросил, да тут же и язык прикусил. Гончаров живо сбил его с позиции.
   -- Чего ботаешь? -- закричал он раздраженно. -- И ботаешь зря. Тут ведь много наших в тюрьме. Вон Петька меня хорошо знает, Ракитин в шестом номере знает, Васильев, Григорьев... Спроси, рты у них не замазаны. Эх, дурак, дурак! Поселенцев бить... Да что с его возьмешь, с такого, .как ты? Стану я руки марать. Дожил до седых волос и лучше бы пути не нашел, как копейку добыть? Вон Петька знает, как я жил. Другой барин так не живет! Когда в кабаке целовальником 32 стоял, меня вся округа знала и.. все уважали. И всегда ко мне шли, потому я умел и знал, кого как принять и угостить. Фартовые люди тоже ко мне липли. Укрыться ли человеку нужно -- опять ко мне. Спроси вот Петьку, он не даст солгать: три раза он из Капской тюрьмы бегал, и кажный раз я же прятал!
   -- Да я что ж! -- оправдывался Чирок. -- Я ведь то, что люди... Сказывают: много народу побил...
   -- Много народу? Это что же? Они считаться хотят, кто больше побил? И кто мене, тому медаль хотят выдать за честность али прямо в рай отправить? Вот что значит -- просветились в Шелайской тюрьме. Честности стали набираться... Пет, берите уж себе эту честность, так и так ее надо, а мы и без честности век доживем. Мы в каторгу за то пришли, что мошенниками и подлецами были; нам с вами, значит, однех щей не хлебать! Народу, вишь, много побил я? Зависть их взяла. Я разве таюсь? Я вот поляка одного убил и под кочку в болоте закопал. Так двадцать лет прошло -- никто не узнал. Один бог видел. Потому обиды я не стерплю, за обиду всегда отомщу; разве жив не буду -- забуду. Но за то я и добро век помню!
   И, долго еще рассуждая, ходил Гончаров по камере, грузно поворачивая свою огромную тушу, в которой было до семи пудов весу, и напоминая собой разъяренного медведя, ставшего на задние лапы... Он бывал страшен в минуты гнева. Он сам рассказывал, как десять лет назад во время шуточной борьбы с таким же, как сам, енисейским медведем -- собственным зятем -- с такой силой ударил его о землю, что у несчастного разлетелся на две части череп, за что Гончаров присужден был всего к семи месяцам высидки и церковному покаянию.. . Если подобные вещи делались в шутку, в трезвом состоянии, то чего же следовало ждать от вспышек бешенства или пьяного самозабвения?
   Малахов не проронил ни слова во время стычки с Чирком, хотя мнения своего о Гончарове не переменил. Впоследствии я не раз слыхал и от многих других недоброжелателей Гончарова, что недобрая слава его десятки лет гремела в Енисейской губернии, пока наконец правительству удалось поймать и уличить опытного таежного волка. Спрашивал я о прошлом Гончарова и у земляков его, но даже болтливый и легкомысленный Ракитин отозвался уклончиво:
   -- Мало ли, Иван Николаич, о чем ботают зря... А настояще обсказать трудно.
   Однажды, когда, к разговору, я спросил самого Гончарова о том случае, который привел его в каторгу, он стал клясться и божиться, что в этот раз попал ни за что.
   -- Вот что скажу я вам, Иван Миколаич. Мошенничал я, можно сказать, всю жизнь, грабил и даже убивал-- не таюсь. Ну, а на этот раз пришлось за чужой грех пострадать. Вот как перед истинным богом говорю вам! Целовальником я был. Раз вечером -- в кабаке никого не было -- заходит товарищ мой, Бируков. "Я, говорит, с Пахомовым в город еду. Пьян, как стелька, в телеге лежит и деньги при ем, хоть всего обери". Посмеялись мы. Выпил он немного, вышел из кабака и дальше поехал. Я тоже спать ушел. А на другой день, слышу, нашли телегу и лошадь без хозяина, а в телеге. Пахомов лежит убитый. Бируков как в воду канул. Начались розыски. И покажи тут одна женщина-соседка... Чтоб ей, стерве, в пятом колене анафемой быть! Покажи, будто видела, как Пахомов на этой самой телеге подъезжал к. моему кабаку, долго у меня сидел, а потом будто мы вдвоем вышли и сели в телегу.
   -- Зачем же она показала то, чего не было?
   -- Вот подите спросите у подлюхи. Я так полагаю, что когда Бируков стал опять в телегу садиться, Пахомов-то, хоть и сильно пьян был, приподнялся немного:) она и прими его за меня. Потому росту он был почти такого же, и в плечах такой же широкий, и обличием сильно схож.
   -- А Бирукова так и не нашли?
   -- То-то что не нашли. Бежал, надо думать.
   -- Коли спустил в Енисей, так где уж тут найдешь!--заметил Малахов не то шутя, не то всерьез.
   -- Кто спустил?
   -- Да ты.
   Гончаров ничего не ответил, только пыхнул своей трубкой и презрительно сплюнул на пол.
   -- Вот что мне и бедно-то, Иван Миколаич, -- продолжал он после непродолжительного молчания, -- что и досадно-то. Тридцать лет мошенничал и все с рук сходило, всегда правым оставался, а тут из-за какой-нибудь шкуры, из-за сволочи, прости господи, на пятнадцать лет пошел!
   В другой раз, когда мы остались одни в камере, оба по болезни освобожденные от работ, старик снова заговорил со мною о своем деле; снова почти дословно рассказал то же, что и при всех рассказывал, и так же горько жаловался на несправедливость судьбы. Один только небольшой штрих прорвался в новом его рассказе-- штрих, которого в тот раз не было и который заставил меня подозрительно настроиться.
   -- Заходит товарищ мой Бируков. "Я, говорит, с Пахомовым в город еду. Пьян как стелька, в телеге лежит, и деньги при ем. Тысячи с две, пожалуй, есть. Что, говорит, делать?" Я смеюсь. Выпил он немного, вышел из кабака и дальше поехал.
   -- А вы что же ему отвечали на вопрос, что делать?
   -- Да ровно ничего... Так, посмеялся только: "Оглоушь его, говорю, стяжком хорошенько, да и спусти в овраг". В шутку, вестимо, сказал. А оно с шутки-то и сталось.
   Однако довольно о Гончарове. Много ли, мало ли перебил он на своем веку народа; виновен или чист был, как голубь, в том деле, за которое попал в каторгу,-- крови, во всяком случае, было достаточно на его руках, и он сам не думал скрывать этого. Он был, конечно, зверь; но и зверь оставляет порой о себе добрую па-' мять! Такой именно добрый след оставил в моей душе и этот зверь-человек. Если нам суждено когда-нибудь еще раз встретиться в жизни, я уверен, что мы встретимся по-приятельски... Одна чисто человеческая, и довольно редкая в арестантах, черта особенно привлекала меня в Гончарове -- это отеческая нежность, с которою любил он маленьких детей. Любовь эта сквозила во всех его рассказах о них. Раз, когда я писал, по его просьбе, письмо к жене и внучке, которую он оставил на воле девочкой трех лет, и когда дошел до обычного в письмах простолюдинов выражения: "Любезной внучке моей Даше посылаю родительское благословение, навеки нерушимое", из-под этих свирепых бровей градом хлынули слезы... Любил также старик кормить под окнами тюрьмы голубей и других мелких пташек... О дальнейшей судьбе Гончарова скажу в своем месте. *
 
   * В настоящих очерках несоразмерно часто фигурируют уроженцы Сибири и Пермской губернии, и обстоятельство это может быть истолковано читателем не к выгоде этих последних. Сибиряки, или по крайней мере осужденные сибирским судом, действительно составляют огромный процент среди обитателей Нерчинской каторги, но объясняется это, я думаю, главным образом тем, что большая часть здоровых каторжан из российских губерний идет кругоморским трактом на Сахалин, в Сибирь же приходят почти исключительно слабосильные и малосрочные, причем последние очень скоро выпускаются в вольную команду. Нужно, впрочем, оставить кое-что и на долю безгласного сибирского суда. (Прим. автора.)
   
 
X. МОИ УЧЕНИКИ БУРЕНКОВЫ

 
   Ученики продолжали учиться. Буренкова и Пестрова иначе и не называли в камере, как учениками; впрочем, многие путали значение слов "ученик" и "учитель" и нередко меня самого звали "учеником"... Пестрев как застыл на складах, так и не двигался дальше; а между тем каждую свободную минуту он посвящал ученью: сидел на своих нарах с листком написанной мной азбучки в руках и шептал над нею, точно колдун свои заклинания. Отдельные слоги он складывал довольно хорошо, но при соединении их в слова память каждый раз ему изменяла и выходило у него -- черт знает что.
   -- С... е... се! н... о... но! И Пестрое задумывался.
   -- Что же вместе будет, Пестров?
   . -- Перо! -- отвечал он после долгого размышления, приводя меня в отчаяние.
   В один прекрасный день Малахов, сияя и торжествуя, принес-таки в рукавице карандаш и какую-то старую, истрепанную азбучку. Никифор ликовал чуть ли не больше его самого. Даже вялый и обескураженный своими неуспехами Ромашка несколько оживился. Но тут же я подметил и недобрую тень, пробежавшую между учениками. Никифор с жадностью схватил и карандаш и азбучку, считая их как бы своей неотъемлемой собственностью.
   -- Ты ведь мне обещал, Парамон?.. Я заплачу. Пестрев молчал, но с очевидной завистью смотрел на
   Никифора. Я заметил последнему, что он должен поделиться с товарищем карандашом..
   -- Да ему зачем, Миколаич? Он ведь складов не знает еще? Он... А я писать учиться хочу.
   -- Вы тоже не бог знает как складываете.
   -- А не ты же ль сам говорил, что можно в одно время и читать и гуквы писать учиться? Гумаги не жаль.
   -- Во-первых, не гуквы и не гумага, я уж говорил вам. А во-вторых, не хорошо жадничать. Азбучку и совсем можете Роману отдать: вам она не нужна больше.
   -- А повторять-то? Без азбучки забудешь... Как без азбучки учиться? Мы вместе, с им. глядеть будем.
   . Впрочем, через несколько же минут порыв жадности сменился порывом великодушия, и я слышал, как Никифор сам уговаривал Пестрова взять у него и часть карандаша и азбучку. Но тот чувствовал себя сильно обиженным и долго капризничал:
   -- Не надо мне... Я брошу учиться... Памяти нет... Так что вся камера принялась наконец ругать его.
   -- Ишь ведь какой ты вредный человек, ПестровГ Сколько зла в тебе сидит. Микишка -- простецкий парень, у того все от сердца идет, а ты -- нет.
   Пестров взял азбучку, но от карандаша отказался. Между тем совершенно для всех неожиданно объявился еще третий ученик, такой, на кого и подумать бы никто не мог. Двоюродный брат Никифора -- Ми-хайла, по фамилии тоже Буренков, в один из наших вечерних уроков долго стоявший у стола, скрестив на груди руки, вдруг выпалил:
   -- Туес ты простокишный, погляжу я, Микишка! Этаких пустяков в башку взять не можешь. Бросай учиться, не срамись и учителя не мучь по-пустому!
   Никифор вскипел.
   -- Ты что за ученый выискался? Ты бы небось в башку лучше взял?
   -- Вестимо бы, лучше. Я и так лучше тебя склад знаю.
   Меня заинтересовала эта похвальба, так как я знал, что Михаила безграмотный, и в шутку сказал ему:
   -- А ну-ка, прочтите вот это слово.
   И, к великому моему изумлению, подумав немного, Михаила правильно произнес указанное слово, спутавшись немного лишь в окончании (слово было длинное). Никифор тоже был поражен. Придя несколько в себя, он хотел было уличить брата в ошибке, но сам сделал еще большую и окончательно взбесился. Я стал между тем экзаменовать Михаилу и узнал, что, прислушиваясь из своего угла к нашим урокам и искоса приглядываясь к буквам, он успел научиться гораздо большему, чем сами "ученики". После этого я начал уговаривать Ми-хайлу приступить к правильным занятиям. Камера подняла его на смех. Всем казалось чрезвычайно удивительным и смешным, что сорокалетний человек хочет обучаться грамоте! Нужно сказать, что Михаила далеко не пользовался симпатиями арестантов, и я давно подмечал, что и с братом живет он неладно. Михаила был лет на пятнадцать старше Никифора и характер имел во всем ему противоположный. Как тот был говорлив и экспансивен, так этот молчалив, постоянно серьезен и скрытен. Никифор любил щеголять своим товариществом и верностью арестантским порядкам и обычаям; Михаила презирал общественное мнение, с которым сам не был согласен, и не боялся открыто высказывать взгляды на вещи, шедшие прямо вразрез с мнением камеры и даже всей тюрьмы. Гордости, "зла", как выражались арестанты, в нем была бездна... Он помнил малейшую когда-либо нанесенную ему обиду и никогда не прощал. Это был до мозга костей индивидуалист. Я уже рассказывал как-то, что в современных тюрьмах замечается быстрое и ничем неудержимое умирание старинных арестантских обычаев и понятий, с трудом уживающихся с новыми порядками и условиями жизни Мертвого Дома; и тем не менее если не на деле, то на словах чувство арестантской чести и товарищества до сих пор еще живо и устойчиво. Так, например, свято чтится и сохраняется обычай помогать всеми возможными средствами посаженным в карцер товарищам, не справляясь о причинах ареста. Им арестанты отдают последний табачишко, последний кусок сахара, вырезают из обеденного мяса лучшие порции и пр. Само собой разумеется, что передавать все это приходится тайком от начальства, но в тюрьме всегда находится несколько рыцарей без страха и упрека, которые, рискуя собственной шкурой и свободой, пекутся о заключенных в "секретных", стоят на стреме и отыскивают ту или другую лазейку для сношений с ними. Вот насчет этой-то помощи сидящим в карцерах Михаила и высказывался не раз в самом враждебном смысле.
   Однажды, когда ему показалась слишком малой порция мяса за обедом, он не преминул опять ополчиться против благотворителей. Тогда вся камера, как один человек, накинулась на него, ругая асмодеем, аспидом и припоминая такие случаи из прежнего его поведения, о которых он и сам позабыл уже. Но Михаила не струсил и продолжал отстаивать свой взгляд горячо и вместе методически-спокойно.
   -- Попался в карец -- ну и сиди. Твое дело. Я попадусь-- и мне не подавай. За что попадают в карец? За карты, за грубость, за леность -- за что больше? Эко нашли страдальцев! В каторгу шли, не боялись, а тут заслабило? В каторгу пришли, а хотят жить как на воле, с надзирателями лаяться, в карты играть.
   --Смотрите, братцы: честный меж нас выискался!.. Поп пришел. Зачем же ты сам мошенничал?
   -- Вестимо, мошенничал; разве я скрываюсь? Только я не плачу, как вы, что в тюрьме сижу.
   -- Да, ты честно ведешь себя. На работе небось не лодырничаешь? Да ты первый лодырь! Где только можно, ты везде норовишь увильнуть и на другого свалить. На поторжной работе* с тобой горе робить, потому ты для виду только тянешь веревку али что!
   * Поторжной зовется артельная работа, в которой нет личных уроков. (Прим, автора.)
   -- А для чего я буду из жил тянуться? Я и вам лодырничать не запрещаю; только с умом делайте, понимайте, когда можно и когда не можно.
   -- Ах ты, лисица семейская! Смерть я не люблю, братцы, вот этаких химиков, тихонь, в которых зла столько заключается!--кричал Малахов. -- Объели вишь его, в карцерах сидя... Оголодал!
   -- Да, и оголодал. Почему в последнее время порции меньше стали? Ведь я не слепой. Больно часто на карцера что-то ссылаться зачали... Так лучше уж совсем туда не давать. За что нам вольную команду кормить? Он там пьян напьется, набуянит, а я корми его? Он там водку тянет, а я последние крохи ему подавай? Нашел дурака!
   -- Да ты-то, брат, не дурак, никто этого не скажет. Михаила рассуждал логически и, казалось, вполне
   правильно, а сердце все-таки почему-то не лежало к этой его безжалостно-логической последовательности, и нежной симпатии внушить он к себе не умел. Но меня привлекал он несомненной своей даровитостью и недюжинностью, независимостью характера, энергичного, гордого, оригинальностью всего своего духовного облика. Я сказал уже, что камера подняла на смех его желание учиться в сорок два года грамоте, но он и тут пренебрег общественным мнением и, отшучиваясь и отмалчиваясь от обидных уколов, в каких-нибудь три месяца, при самых неблагоприятных условиях для ученья, стал сносно читать, писать и усвоил четыре правила арифметики. А к концу этого срока начал учиться еще и церковнославянскому языку; он был, как и Никифор, семейский, только богомольнее его. Никифор курил табак, а Михаила считал его проклятым на семи соборах.
   С двоюродным братом шла у него, по-видимому, старинная глухая вражда. По прибытии в Шелайскую тюрьму вражда эта на время прекратилась; под влиянием внешнего гнета сердце размягчилось, и Никифор просил даже Шестиглазого о помещении его в одной камере с братом: Михаилу тогда и перевели в наш номер. Но учебные занятия все перевернули вверх дном, и, как ни старался я внести в сердца соперников мир и согласие, как ни пускал в ход свой авторитет учителя, вражда снова всплыла наверх и достигла самых крупных размеров. Вражда эта была каплей горечи, отравлявшей радость, которую во время успешных занятий испытывали и сами ученики, и я, и вся камера. Между Никифором и Михайлой пылали постоянная ревность и злоба. Недоброжелательство их друг к другу переносилось порой и на меня самого. Причиной этого прежде всего были условия тюремной жизни, при которых приходилось учиться. Свободным для ученья временем были только два-три часа от вечерней поверки до барабана, звавшего ко сну. За это время мне нужно было успеть и с учениками заняться, с каждым порознь (так как уровень их способностей и успехов был неодинаков), и самому хотелось иной раз о чем-нибудь подумать, кое-что припомнить из былых знаний. Поэтому те из учеников, с которыми мне случалось не заниматься несколько вечеров подряд, обязательно на меня дулись: каждому казалось, что другому я посвящаю больше времени и внимания, чем ему... Михаила был умнее и тактичнее других, но Никифор и Пестрев часто вламывались в амбицию. От их подозрительности не ускользнуло то, что с Михайлой мне действительно было приятнее заниматься, чем с ними, и что я выказываю ему больше знаков расположения. В последнем я, точно, бывал виноват: восхитишься иногда быстрыми успехами любимого ученика, не удержишься и выскажешь громкую похвалу, а в сердца остальных она вопьется между тем, как отравленная стрела! Это были поистине взрослые дети, совершенные дети, в умах и душах которых, как на девственной почве, легко могло взойти и худое и доброе семя... К сожалению, условия наших занятий были так неблагоприятны, что хорошее семя трудно было взрастить. Сколько происходило глухой борьбы из-за азбучки, из-за Евангелия, из-за карандаша, доставать которые было так трудно! Карандаши при каждом тюремном обыске безжалостно отбирались, и их нужно было тщательно прятать. Шла также борьба из-за места за столом. Единственным освещением для камеры служила маленькая жестяная лампа, немилосердно коптившая и бросавшая вокруг себя довольно тусклый красноватый свет. Стол был огромный, но скамейки специально для него не было: днем придвигались к столу те скамьи, которые стояли под поднятыми нарами, но по вечерам, когда большинство арестантов тотчас же валилось на боковую, их нельзя было выдвигать, и ученики могли пользоваться лишь тем местом в углу камеры, где скамейкой служили сами нары: его хватало лишь для двоих читающих или для одного пишущего. На этом месте, у стены, спал Михаила Буренков, и, пока он не учился грамоте, Никифор беспрепятственно мог им пользоваться; но когда и Михаила начал заниматься, он, по праву хозяина, завладел и местом у стола. О, сколько происходило тогда ссор и всяких историй из-за этого места, сколько ненависти волновало порой всю камеру, принимавшую живейшее участие в делах моей школы! Пестров вскоре совсем бросил ученье, и я больше не уговаривал его. Никифор же долгое время безмолвно дулся на меня и на брата. Он вставал по ночам, когда все уже спали и место было свободно, и один занимался письмом или чтением, чутко прислушиваясь к шагам надзирателя и при каждом его приближении ныряя в постель. Так просиживал он иногда до света, без малейшей пользы для успехов в ученье. Я долго не понимал, чего дуется Никифор, почему он бросил со мной заниматься, но однажды между ним и Михайлой произошло бурное объяснение, во время которого они вынесли наружу всю свою прошлую грязь, начиная с домашних дрязг на воле и кончая делом, за которое пошли в каторгу, и общей жизнью в Покровском руднике,
   -- Из-за тебя ведь попал я на каторгу, -- с сердцем говорил Никифор, расхаживая большими шагами по камере. Большие голубые глаза его горели огнем, а в голосе слышались грусть и глубокое убеждение. -- Из-за тебя... Ты старше был, ты больше понимал... Ты б остеречь меня должен, а ты заместо того вплотную меня затянул в мошенницкие дела.
   Камера, обыкновенно державшая сторону Никифора, па этот раз стала смеяться над ним.
   -- Так ты, Никишка, тоже жалеешь, что в монахи не постригся?
   -- Он, ребята, честный был, -- ядовито отвечал Михайла, -- потому черт его чесал и чесалку об него сломал. Он что до тех пор делал, как я его смутил? У отца раз деньги слямзил, восемьдесят рублей, и с девками прогулял; к китайцам в магазин раз ночью забрался, тысячи на две товару тяпнул; случалось, и чаи в обозах срезал, не брезговал... Ну, да это все не в счет, он честный был...
   -- Не отопрусь я, ни от чего не отопрусь,-- с той же грустью и серьезностью в голосе продолжал Никифор, -- все это было. Только ум-то у меня еще не вовсе порченый был, на правильную дорогу я мог бы еще стать, В трезвом виде я боялся еще мошенничать... Разве забыл ты, зачем я дружить-то с тобой зачал, не посмотрел на то, что в семье у нас тебя не любили? Тебя никто ведь не любил, потому ты -- гордец. Разве я подлецом тебя считал?" Ты ведь каким химиком ко мне подъехал? Ты ведь за богомола., святошу слыл. Почему ж я и от товарищев прочих хотел отстать, к тебе приклониться? А ты куда меня приклонил?
   -- Так, так. Я же и виноват вышел. Память-то у тебя, жаль, коротка. Не был я -- это точно -- таким боталом пустым, как ты, не трезвонил на всех перекрестках о своих мошенничествах; ну, а все же ты врешь, врешь, Микишка, будто за святого меня почитал. Знал ты про мою жизнь, все доподлинно знал. А что прочих товарищев ты на меня променял, так причина тут другая была.
   -- Какая причина?
   -- Такая, что меня ты умнее других считал, надеялся, что со мной не так скоро в капкан попадешься.
   -- Да с тобой-то я скорей еще Попался! Десять месяцев всего мошенничал я с тобой, да зато уж вплотную ---и в пьяном и в трезвом виде не бывал честным.
   -- Я виноват, ты во всем, брат, не виновен!
   -- Вестимо, ты больше виноват. Ты-то бежал ведь, когда застремили нас, а меня одного бросил кашу расхлебывать?
   -- А ты небось выгородил меня, всю вину на себя принял? Ты же меня опутал кругом, твои ж родные и арестовали меня.
   -- Стойте вы, черти! Расскажите толком, как все дело было, -- остановил кто-то спорщиков, и один из них начал рассказывать, перебиваемый ежеминутно поправками и ядовитыми укусами другого. В коротких чертах я узнал следующее. Раз ночью, отрезав в обозе на большой дороге два места чаю и взвалив на стоявшую поблизости телегу, Буренковы помчались по направлению к Троицкосавску. Хозяева обоза гнались за ними, но догнать не могли. На рассвете уже похитители прибыли на постоялый двор к знакомому "фартовцу". Между тем преследователи дали знать полиции, и последняя прежде всего нагрянула на этот постоялый двор, давно уже пользовавшийся темной репутацией. Увидав полицейских, Буренковы кинулись к своей телеге, рассорили ворота и стали выезжать вон. Полицейские пытались этому воспротивиться, но были отброшены прочь; несколько сделанных в упор выстрелов из револьвера также не устрашили кяхтинских удальцов; выехав со двора, они что было мочи догнали лошадей вон из города... Пока снаряжалась конная погоня за ними, они были уже далеко и скрылись бы скоро в лесу -- если бы дорога не пошла в гору по сыпучему песку. Изморившиеся кони стали. Полиция приблизилась и опять стала стрелять. Осторожный Михаила, сообразив, что спасти похищенный чай невозможно, бросил телегу на произвол судьбы и скрылся в кустах, но разгорячившийся Никифор во что бы то ни стало :^отел догнать лошадей до лесу. Чтоб остановить преследование, он сделал даже один выстрел из имевшегося ,- него дробовика... Полиция действительно остановилась, но часть ее, спешившись, пошла обходом в лес. Только заметив это движение (и то уже поздно, Никифор подумал о спасении. Но едва успел он добраться до опушки леса и забросить в густую траву дробовик, как был окружен со всех сторон и схвачен. На счастье его, полицейские позабыли в суматохе о дробовике и когда потом вспомнили, то следователь уже не принял к сведению их запоздалого и голословного обвинения. Не брось Никифор ружья он пошел бы, конечно, вместо четырех на двадцать лет каторги... Михаила между тем бежал и скрывался целых восемь месяцев: Никифор в своих показаниях все сваливал на него. От этого он не отпирался и сам.
   -- Я думал, тебя никогда не поймают, -- наивно оправдывался он. Зато всеми силами открещивался он от другого обвинения Михаилу, будто бы он уговаривал своих родных отыскать его и Арестовать. По словам Никифора, родня его по собственному почину заманила Михаилу к себе в гости и предала в руки полиции.
Михайла был страшно озлоблен этим предательством и сам сознавался, что в отместку, в свою очередь, свалил все на Никифора и, кроме того, замешал в дело кучу его родственников.
   -- Пущай, думаю, черти, посидят в тюрьме, отведают казенного хлебача!
   В конце концов оба Буренковы приговорены были к четырем годам каторги и попали сначала в Покровский, а затем в Шелайский рудник. В дороге они примирились, да и в Покровском жили без особенных ссор; но теперь я имел несчастье стать невольной причиной новых раздоров между ними. Вся грязь прошлых отношений и поступков выволакивалась на свет и отдавалась на всеобщее обсуждение и посмеяние. Камера, как я говорил уже, держала большею частью сторону Никифора, но обоим хотелось, видимо, знать мое мнение, заручиться моим сочувствием. Положение мое было крайне щекотливое, и я старался по возможности прекратить разговоры о прошлом.
   -- Я парень простой, -- говорил о себе Никифор,-- у меня все от сердца, а не от ума идет... А ты хитрый, двуликий!
   -- Не хитрый я, а с башкой, -- возражал Михаила, стараясь казаться спокойным, хотя так же был красен, как и Никифор. -- Любишь ты хвалить себя, Микишка: простой, мол, ты да бесхитростный... А что в этой твоей простоте, когда товарищу от нее тошнее подчас, чем от хитрости бывает?
   -- Это как так?
   -- А так. Я хитрый, да я твоей доли никогда не заедал, а из-за твоей хваленой простоты мне дорогой голодом приходилось сидеть. "Общее, говорит, все у нас будет, Михаила! Как братья родные жить станем, всем делиться друг с дружкой". Я отвечаю: "Ладно, попробуем..." Мешаю в одну кучу и деньги и все. А он в карты играть? Еще кабы с умом в башке, а то сам же сейчас говорил, что ума-то у него нет... А туда же стос заложить нужно! Ну и проиграется в пух и прах, свое и мое спустит, -- и идем оба несколько дней голодом.
   -- Да часто ль было-то это? Бесстыжие твои шары! Раза два за всю дорогу.
   -- А все ж было.
   -- Ну да и ты уж тоже, Михаила, -- вмешивался вдруг Парамон Малахов, -- и ты хорош. Что ты на Покровском проделывал? .
   -- Что?
   -- Да уж знаю я что... Видал. Ты-то, может, думал, никто не видит, а люди-то видели. Накупит, бывало, пирогов крадучись от Микишки, и уплетает за обе щеки один, ходя по-за тюрьмой, озирается как волк!
   -- А что же -- с им, скажешь, делиться было? Он в карты играть, а я кормить его!
   -- Ну, и сказал бы так в глаза ему! А то прятаться... Ох вы, богомолы-фарисеи, праведники! Высокоумные!
   И Парамон, плюнув с сердцем, ложится на нары и замолкает. Спорщики тоже, наконец, умолкают, хотя долго еще волнуясь ходят, как звери, взад и вперед по камере -- один в одну, другой в другую сторону.
   Привязавшись к ученикам и одного полюбив за ребячески-незлобивый нрав, а другого за способности и твердость характера, я во что бы ни стало стремился примирить их. Михаилу мне действительно удалось склонить к миру, польстив его умственному превосходству, и. он согласился уступить Никифору свое место за столом для вечерних занятий, но Никифор капризничал, как малое дитя, и не хотел возобновлять занятий. Однажды мне пришлось даже выслушать от него кучу самых оскорбительных вещей.
   -- За что вы сердитесь на меня, Никифор? -- спрашивал я. -- Разве я сделал вам какое зло?
   -- Кто мне какое зло может сделать, -- отвечал он, не глядя мне в глаза, -- все мы тут равны. Все мошенники, каторжные, по одному делу...
   -- Как так по одному? За разные ведь дела приходят в каторгу...
   -- А я почем знаю, что и ты не был таким же мошенником, как я, не украл аль не убил кого? Все же и тебе кто-нибудь помогу давал?
   И при этом Никифор взглянул на меня такими наглыми и злыми глазами, что я поневоле замолчал и отошел прочь. Но другие арестанты возмутились за меня против Никифора.
   -- Вот стоит их, этаких чертей, учить, мучиться из-за их, -- закричал Чирок, искренно негодуя,---благодарность от их получишь, жди!
   -- Ах, дурак ты, дурак, Микишка!---переконфуженный, качал головой Гончаров. -- Тебе самому ведь завтра стыдно будет того, что язык твой дурной сботал.
   -- Какое это ученье? -- негодовал по-своему и Парамон. -- Чтоб учитель да упрашивал ученика учиться? Да где это видано? В наши годы палкой хорошей по спине отвозить -- вот и ученым бы стал!
   Михаиле также чувствовал себя пристыженным за брата и, расхаживая по камере, говорил:
   -- Туес ты колыванский... С твоими ль простокишными мозгами в науку лезть!
   Никифор молча сидел за Евангелием. Я лег спать и, хотя мне долго не спалось, сделал вид, что тотчас же уснул. Когда вся камера давно уже храпела, я видел, как Никифор несколько раз подходил к моему месту и долго в меня всматривался, но я не открыл глаз. На следующий день он в руднике просил у меня прощения, с чрезвычайной наивностью умоляя несколько раз ударить его по щеке. Предложения этого я, конечно, не принял, но помириться охотно согласился, так как, в сущности, и не сердился нисколько. В тот же вечер наши учебные занятия возобновились. Никифор был весел, оживлен и отличался необычной понятливостью., Михаилу он также старался замаслить, как провинившийся в чем-нибудь мальчик замасливает отца. Ми-хайла вел себя сдержанно и солидно. Камера тоже не поминала вчерашнего.
 

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика