25/04/24 - 07:50 am


Автор Тема: Робертс Грегори -Шантарам .Часть 3 Глава 28(Окончание)  (Прочитано 362 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн valius5

  • Глобальный модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 27430
  • Пол: Мужской
  • Осторожно! ПенЬсионЭр на Перекрёстке!!!
– Спасибо тебе, Хасан, – сказал я и, пожимая ему руку, вложил в нее десять тысяч долларов, которые он сунул во внутренний карман пиджака.

– Не за что, – пророкотал он густым басом, вызывавшим трепет у всех бомбейских африканцев. – Я очень рад сделать это для тебя, Лин. Теперь мы наконец в расчете.

Он кивнул Абдулле и прошел полквартала до своего автомобиля. Из кабины фургона высунулся Рахим. Он широко улыбнулся мне и, включив зажигание, повел фургон вперед, не оглядываясь. Хасан, дав ему отъехать несколько сотен метров, последовал за ним. В дальнейшем в разговорах с нами имя Маурицио они никогда не упоминали, даже шепотом. Ходили слухи, что в центре африканских трущоб Хасан велел вырыть большой котлован. Одни говорили, что в нем живут полчища крыс, другие заявляли, что он полон крабов, третьи утверждали, что Хасан держит там огромных свиней. Но все сходились на том, что время от времени этим голодным существам, кто бы они ни были, подкидывают куски очередного трупа.

– Деньгами ты распорядился грамотно, – заметил Абдулла с непроницаемым выражением, глядя вслед удаляющемуся автомобилю.

Вернувшись в квартиру, мы починили дверной замок, чтобы можно было спокойно оставить квартиру с запертой дверью. Абдулла позвонил кому-то из знакомых и договорился, что на следующий день сюда придут люди, распилят кушетку на части и вынесут их в мешках на помойку, а также отчистят ковер и приведут квартиру в порядок, устранив все следы проживания двух женщин.

Не успел он положить трубку, как телефон зазвонил. У его друга в Дадаре были новости для нас. Служащие гостиницы обнаружили Модену в номере и отправили его в больницу. Друг поехал в больницу и узнал, что больной и израненный пациент уже сбежал. Видели, как он вскочил в такси и умчался на полной скорости. Врач, осматривавший его, не был уверен, что Модена доживет до утра.

– Знаешь, что странно? – сказал я Абдулле, когда он сообщил мне это. – Я знал Модену довольно хорошо, встречался с ним в «Леопольде» раз сто, наверно… Но я не помню его голоса. Когда я пытаюсь вспомнить, как он звучит, у меня в голове не возникает никаких звуков – ну, ты понимаешь, что я имею в виду.

– Мне он нравился, – сказал Абдулла.

– Да? Ты меня удивляешь.

– Почему?

– Не знаю… – ответил я. – Он был такой… робкий.

– Он был бы хорошим солдатом.

Брови у меня полезли на лоб. Модена был, как мне казалось, не просто робким, а слабым человеком, и слова Абдуллы меня озадачили. Я тогда не понимал, что хороший солдат не тот, который может черт знает что натворить, а тот, который может все вытерпеть.

И когда все концы этой истории были увязаны или обрублены, когда Улла улетела в Германию, Лиза переехала на новую квартиру и все пересуды о Модене, Маурицио и Улле постепенно затихли, именно исчезнувший таинственным образом испанец вспоминался мне чаще всего. В течение двух следующих недель я сделал два «двойных перелета» в Дели и обратно, а затем слетал в Киншасу с десятью новенькими паспортами для помощников Абдула Гани. Но в гуще всех этих дел передо мной, как на экране, часто всплывало лицо Модены, привязанного к кровати и смотрящего на Уллу, которая уходила с деньгами, бросая его. Наверное, когда она вошла в комнату, он подумал: «Я спасен». Но что он увидел в ее глазах? Ужас, конечно, но что еще? Может быть, отвращение или что-нибудь еще более страшное? Может быть, она испытывала облегчение? Была рада избавиться от него? Я не мог представить, что он чувствовал, когда она отвернулась и вышла, закрыв за собой дверь и оставив его там.

В тюрьме я влюбился в актрису, которая участвовала в популярной телепрограмме. Она приходила к нам давать уроки актерского мастерства и руководила тюремным драмкружком. Мы, как говорится, нашли друг в друге родственную душу. Она была блестящей актрисой. Я был писателем. Я видел, как в ее движениях и жестах оживают придуманные мной слова. Мы говорили друг с другом на языке, общем для всех творческих натур, на языке ритма и вдохновения. Спустя какое-то время она призналась мне в любви. Я сразу поверил ей, и верю до сих пор. Несколько месяцев мы давали выход нашим чувствам, используя те крохи времени, которые удавалось урвать между занятиями драмкружка, и обмениваясь длинными письмами, переправляемыми через нашу подпольную систему тайной переписки.

Кончилось все плохо. Меня бросили в карцер. Не знаю, откуда тюремщики проведали о наших отношениях, но они сразу стали выпытывать у меня подробности. Они были в ярости. В том, что актриса в течение нескольких месяцев поддерживала связь с заключенным, они усматривали оскорбительное неуважение их авторитета и, возможно, унижение их мужского достоинства. Они избивали меня дубинками, кулаками и сапогами, требуя, чтобы я признался, что мы были любовниками, – тогда они могли бы выдвинуть против нее официальное обвинение. На одном из допросов они предъявили мне ее фотографию, рекламный кадр, который они нашли в помещении драмкружка. Они сказали мне, что я должен всего лишь кивнуть, и тогда они перестанут избивать меня. «Только один кивок, и все твои мучения кончатся, – кричали они, держа фотографию перед моей окровавленной физиономией. – Только один кивок!»

Но я ни в чем не признался. Я хранил ее образ запертым в моем сердце, как в сейфе, и они не могли добраться до него, ни сдирая с меня кожу, ни ломая мои кости. Однажды, когда я сидел в своей одиночке, зализывая раны на лице и вправляя сломанный нос, смотровое окошко в двери открылось, и через него на пол порхнуло письмо. Окошко закрылось. Я с трудом поднял письмо и кое-как дополз обратно до койки. Это было письмо от нее, с извинениями и наилучшими пожеланиями. Она встретила хорошего человека, писала она. Он музыкант. Все ее друзья уговаривали ее порвать со мной, потому что я отсиживал двадцатилетний срок, и у нас не было будущего. Она полюбила этого человека и собиралась выйти за него, когда его симфонический оркестр вернется из турне. Она сожалела о том, что у нас все так кончилось, но надеялась, что я пойму. Мы никогда больше не увидимся, но она желает мне всего самого хорошего в жизни.

Кровь капала с моего лица на страницы письма. Охранники, несомненно, прочитали письмо, прежде чем подкинуть его мне. Я слышал, как они смеются за дверью моей камеры. Им казалось, что они одержали таким образом победу надо мной. Интересно, подумал я, выдержал бы этот ее музыкант мучения ради нее или нет? Возможно, и выдержал бы. Сказать, что у человека в душе, можно лишь после того, как начнешь отнимать у него одну надежду за другой.

И в эти недели после смерти Маурицио лицо Модены – точнее, мое представление о его окровавленном лице с застывшим взглядом и кляпом во рту – стало смешиваться с моими собственными воспоминаниями о любви, утраченной в тюрьме. Сам не знаю, почему. Казалось бы, не было оснований связывать судьбу Модены с моей жизнью. Тем не менее, это происходило в моем сознании, и оттого во мне росла какая-то темнота, слишком оцепенелая, чтобы выразиться в печали и слишком холодная для гнева.

Я старался бороться с этим чувством, загружая себя работой. Снялся еще в двух болливудских фильмах – в роли безмолвного гостя на вечеринке и в уличной сценке. Встретился с Кавитой, побуждая ее навестить Ананда в тюрьме. Почти каждый день я вместе с Абдуллой качал железо, занимался боксом и карате. Время от времени я проводил день в своей бывшей клинике в трущобах. Помогал Прабакеру и Джонни в подготовке к свадьбе. Слушал лекции Кадербхая, с головой уходил в книги, рукописи и пергаменты в библиотеке Абдула Гани, рассматривал древние фаянсовые изделия с гравировкой, имевшиеся в изобилии в его личной коллекции. Но никакие занятия и нагрузки не могли рассеять тьму, образовавшуюся внутри меня. Постепенно истерзанное лицо испанца и его беззвучно кричащие глаза окончательно слились с моими личными воспоминаниями, с кровью, капавшей на письмо, с рвущимся из меня, но не слышным никому криком. Эти невыкричанные моменты нашей жизни остаются с нами, спрятанные в самом укромном уголке сердца, куда любовь приползает умирать, как забиваются в глухую чащу умирающие слоны. Только там наша гордость позволяет себе выплакаться. И в эти одинокие ночи и перепутанные в сознании дни передо мной непрерывно стояло лицо Модены, его глаза, устремленные на дверь.

Пока я работал и рефлексировал, в «Леопольде» все изменилось. Наша прежняя компания распалась. Карла уехала, Улла уехала. Модена уехал и, возможно, умер. Маурицио несомненно умер. Однажды, спеша по какому-то делу, я проходил мимо ресторана и заглянул в дверь. Ни одного знакомого я не увидел, кроме Дидье, который стоически просиживал каждый вечер за своим любимым столиком, прокручивая свои сделки и угощаясь время от времени за счет знакомых. Постепенно вокруг него собралась новая компания, несколько иного стиля. Лиза Картер привела как-то с собой Калпану Айер, и молодая ассистентка режиссера стала завсегдатаем заведения. Часто забегали перекусить, выпить кофе или пива Летти с Викрамом, активно готовившиеся к свадьбе. Однажды Кавита Сингх пришла вместе с двумя молодыми сотрудниками, журналистами Анваром и Дилипом, которых интересовало, что собой представляет ресторан. Помимо Кавиты, они встретились здесь с Лизой, Калпаной, Летти и тремя немками, которых Лиза подрядила сниматься в очередном фильме. Анвар и Дилип были свободными и жизнерадостными молодыми людьми. Проведя вечер в обществе семи красивых, умных, энергичных молодых женщин, они стали бывать в «Леопольде» ежедневно.

Атмосфера в «Леопольде» стала иной, нежели при Карле Саарнен. Присущие ей ум, проницательность и остроумие вдохновляли ее друзей на серьезные беседы, окрашенные тонким юмором. Теперь же тон задавал Дидье с его экстравагантным сарказмом и склонностью ко всему вульгарному и непристойному. Смеялись, возможно, чаще и громче, но шутки и остроты не западали в память, как прежде.

Однажды вечером, через несколько недель после того, как Маурицио отправился на съедение таинственным тварям Хасана Обиквы, и на следующий день после свадьбы Викрама и Летти, мы отмечали это событие в «Леопольде». Царило веселье, как на птичьем базаре, все пронзительно визжали, гоготали и махали крыльями. Вдруг я увидел в дверях Прабакера, делавшего мне знаки. Я вышел к нему, мы уселись в его такси, припаркованное неподалеку.

– Что случилось, Прабу? Мы тут веселимся по случаю свадьбы Викрама и Летти – они вчера расписались.

– Да, Линбаба. Прошу прощения, что расстроил молодоженов.

– Да нет, молодоженов ты не расстроил, они уже укатили в Лондон, к родителям Летти. Но что произошло?

– Где произошло?

– Я имею в виду, почему ты здесь? Ведь завтра у тебя большой день. Я думал, ты сегодня устраиваешь мальчишник с Джонни и другими друзьями из джхопадпатти.

– Да, буду устраивать, но после этого разговора, – ответил он, нервно тиская в руках баранку.

Он распахнул обе передние дверцы – ночь была жаркая. Улицы были заполнены прогуливающимися семьями, парочками или одинокими молодыми людьми, искавшими место попрохладнее или еще что-нибудь, что позволило бы забыть о жаре. Толпа была такой густой, что раскрытые дверцы такси мешали людям ходить, и Прабакер захлопнул их.

– У тебя все в порядке?

– О да, Лин. У меня все в совершенно полном порядке, – заверил меня он. Затем, посмотрев на меня, добавил: – Нет, баба, по откровенности говоря, ничего не в порядке.

– А в чем дело?

– Ну, как тебе об этом изложить? Ты ведь знаешь, Линбаба, что завтра у меня женитьба на Парвати. Должен сказать, баба, первый раз, когда я увидел мою Парвати, был шесть лет тому назад уже, когда ей было только шестнадцать лет. В тот первый раз, когда она пришла в джхопадпатти, до того, как у ее папы Кумара была чайная, она жила в маленькой хижине с мамой и папой и сестрой Ситой, у которой женитьба на Джонни Сигаре. И в тот первый раз она несла кувшин с водой из нашего источника. Она несла его на голове.

Он помолчал, наблюдая за обитателями аквариума, проплывавшими за стеклами автомобиля. Пальцы его барабанили по рулевому колесу, обтянутому леопардовой кожей. Я тоже молчал, не торопя его.

– Что бы там ни было, – продолжил он, – а я смотрел, как она пытается нести этот тяжелый кувшин по нашей кривой дорожке. А этот кувшин, наверно, был очень старый, из очень слабой глины уже, потому что он вдруг распался на кусочки, и вся вода вылилась на нее. Она кричала и кричала, очень громко. А я глядел и глядел на нее и почувствовал… – Он замялся.

– Сочувствие к ней? – подсказал я.

– Нет, баба…

– Ну, а что же? Тебе стало жалко ее?

– Да нет совсем, баба! Мне стало тесно, в штанах. Я почувствовал эрекцию – ну, это когда пенис у тебя становится большой, твердый и тупой, как твое соображение.

– Господи, Прабу, представь себе, я знаю, что такое эрекция, – проворчал я. – Но что было дальше?

– Ничего не было, – ответил он несколько опасливо, удивленный моим раздраженным тоном. – Но только с того раза я никогда не забываю мое большое твердое чувство к ней. А теперь, когда я готовлюсь жениться, это большое чувство становится все больше и больше.

– Ну, так в чем же дело?

– Я хочу спросить тебя, Лин… – с трудом выдавил он. Большие слезы потекли из глаз Прабакера, шлепаясь ему на колени. Он продолжил, заикаясь и рыдая: – Она слишком красивая, Лин, а я такой коротенький и маленький человек. Ты думаешь, из меня получится хороший сексуальный муж?

Я сказал, сидя рядом с рыдающим Прабакером в его такси, что маленький человек тот, кто ненавидит других, а большой – тот, кто любит, и что он один из самых больших людей, каких я знаю, потому что в нем нет ни капли ненависти. Я сказал ему, что чем дольше я его знаю, тем больше и больше он мне кажется, и объяснил, как редко это бывает. Я шутил и старался рассмешить его, пока его обычная улыбка, необъятная, как самое большое желание ребенка, не осветила его круглое лицо. В конце концов он, победно сигналя, отправился на мальчишник к ожидавшим его друзьям.

Эта ночь, вытащившая меня на долгую прогулку, была одной из самых одиноких. Я не вернулся в «Леопольд». Вместо этого я пошел по Козуэй мимо своего дома в сторону трущоб Прабакера на Кафф-парейд. Я дошел до того места, где мы с Тариком сражались когда-то со сворой диких собак. Там по-прежнему были сложены штабелем доски и кучи камней. Я закурил и сел в темноте, наблюдая за тем, как запоздалые жители трущоб проскальзывают по дорожке к своим хижинам. Я улыбнулся, вспомнив улыбку Прабакера. Она всегда вызывала у меня невольную ответную улыбку, как будто я смотрел на веселого здорового ребенка. Затем в мерцающем свете фонарей из колец сигаретного дыма стало выплывать лицо Модены, но быстро растаяло, не сформировавшись до конца. В поселке послышалась музыка. Группа возвращавшихся домой молодых людей тут же перешла с неспешных шагов на пританцовывающую походку. Это начался мальчишник Прабакера. Он пригласил и меня, но я не мог заставить себя пойти. Я сидел достаточно близко, чтобы слышать музыку и получать удовольствие от их веселья, но достаточно далеко, чтобы не принимать участия в нем.

Я много лет говорил себе, что это любовь сделала меня сильным, когда тюремщики пытались вынудить меня предать ее, предать актрису. Но Модена каким-то образом заставил меня увидеть правду: не любовь к ней придавала мне сил, позволяя терпеть и молчать, и не мое храброе сердце, а упрямство, гордое безрассудное упрямство. В нем не было ничего благородного. И при всем моем презрении к трусливым задирам, не становился ли я сам задирой в отчаянный момент? Когда героиновый дракон вонзал в меня свои клыки, я превращался в очень маленького человечка, крошечного. Такого маленького, что нуждался в пистолете. Я держал под дулом пистолета других людей, нередко женщин, и все это ради денег. Ради денег. Разве отличался я при этом от Маурицио, набрасывавшегося из-за денег на женщин с ножом? И если бы во время одного из этих налетов копы пристрелили меня, как я ожидал и хотел, моя смерть вызвала бы у людей не большее сожаление, чем смерть этого одурелого итальянца, да и не заслуживала бы его.

Я встал и потянулся, опять вспомнив схватку с собаками и храбрость малыша Тарика. Направившись в сторону города, я услышал взрыв смеха на вечеринке Прабакера и посыпавшиеся дождем аплодисменты. Чем дальше я шел, тем тише становилась музыка, пока не превратилась в слабый отголосок, как всякий момент истины.

Шагая час за часом сквозь ночь наедине с городом, я испытывал к нему такую же любовь, как и в те годы, когда жил в трущобах. На рассвете я купил газету, зашел в кафе и плотно позавтракал, после чего долго сидел, выпив несколько чашек чая. На третьей странице газеты была напечатана статья Кавиты Сингх о чудесном даре «Голубых сестер», как теперь все называли вдову Рашида и ее сестру. Статья появилась сразу в нескольких газетах по всей стране. Кавита кратко излагала историю сестер и приводила свидетельства чудесного исцеления больных и страждущих благодаря мистическим способностям женщин. Очевидцы утверждали, что сестры вылечили пациентку, больную туберкулезом, у другой якобы полностью восстановился слух, а изношенные легкие пожилого мужчины стали как новенькие после того, как он прикоснулся к краю их небесно-голубых одежд. Кавита объясняла, что прозвище «Голубые сестры» было придумано не ими самими, а их поклонниками: когда они выходили из комы, им обеим привиделось, будто они парят в небесах, и это подсказало людям идею назвать их так. В заключение Кавита писала о том, как встретилась с сестрами и убедилась, что если они и не сверхъестественные создания, то по крайней мере весьма необычные.

Заплатив по счету, я попросил у кассира ручку и несколько раз обвел ею статью. После этого я взял такси и поехал в тюрьму на Артур-роуд по улицам, постепенно заполнявшимся ежедневным шумом и суетой. Прождав три часа, я был допущен в помещение для свиданий. Это была большая комната, разделенная посередине двумя решетками, поднимавшимися до самого потолка на расстоянии двух метров друг от друга. С одной стороны к решетке приникли посетители, в двух метрах от них за противоположной решеткой толпились заключенные. Их было человек двадцать, а нас, посетителей, около сорока. Все находившиеся в помещении мужчины, женщины и дети вопили на самых разных языках – я успел насчитать шесть, но тут увидел, что к решетке приближается Ананд.

– Ананд, Ананд, я здесь! – заорал я.

Он заметил меня и расплылся в улыбке.

– Линбаба! Я так рад видеть тебя! – заорал он в ответ.

– Ты выглядишь очень хорошо, старина! – крикнул я.

У него и вправду был неплохой вид. Я-то знал, как трудно поддерживать его на Артур-роуд. Я знал, сколько усилий он затрачивает ежедневно, сражаясь с насекомыми и умываясь водой с червяками.

– Ты выглядишь просто отлично! – воскликнул я.

– Аррей! (Эй! (хинди)) Ты тоже выглядишь замечательно, Лин.

Это, положим, было не совсем так. Я знал, что вид у меня усталый, обеспокоенный и виноватый.

– Да нет, я устал и не выспался. Вчера мы праздновали свадьбу моего друга Викрама – ты помнишь его? А потом я гулял всю ночь.

– Как Казим Али? У него все в порядке?

– Да, все нормально, – ответил я, слегка покраснев оттого, что слишком редко теперь навещал этого достойнейшего человека. – Смотри! У меня газета. В ней напечатана статья о двух сестрах, и тебя там упоминают тоже. Мы можем использовать это, чтобы помочь тебе, настроить общественное мнение в твою пользу, прежде чем твое дело будут рассматривать в суде.

Его красивое худощавое лицо помрачнело, брови сдвинулись, образовав угрюмую складку, губы упрямо сжались.

– Не делай этого, Лин! – крикнул он. – Эта журналистка, Кавита Сингх, уже приходила ко мне, но я прогнал ее. Если она еще раз придет, я опять ее прогоню. Мне не нужна помощь, я не хочу, чтобы мне помогали. Я хочу понести наказание за то, что я сделал.

– Но пойми же, – настаивал я, – эти женщины стали знамениты. Люди считают их святыми и верят, что они творят чудеса. Тысячи их поклонников приходят в джхопадпатти каждую неделю. Если публика узнает, что ты хотел им помочь, она будет тебя поддерживать, и тебе сократят срок вдвое, а то и больше.

Я так вопил, боясь, что он не услышит меня в окружающем гвалте, что охрип. К тому же в этой толчее было невыносимо жарко, рубашка промокла от пота и прилипла ко мне. Правильно ли я его понял? Неужели он действительно отвергал помощь, благодаря которой мог выйти из тюрьмы гораздо раньше? Без нее ему грозило как минимум пятнадцать лет. «Пятнадцать лет в этом аду, – думал я, глядя сквозь решетку на его нахмуренное лицо. – Не может быть, чтобы он не понимал этого».

– Лин, не надо! – крикнул он громче прежнего. – Когда я убил Рашида, я знал, на что иду. Я долго сидел рядом с ним, прежде чем пришел к этому решению. Я сделал выбор и должен отвечать за него.

– Но я не могу оставить тебя так! Я должен хотя бы попытаться помочь.

– Нет, Лин, пожалуйста! Если оставить это без наказания, тогда не будет никакого смысла в том, что я сделал. Это будет просто бесчестье – и для меня, и для них. Неужели ты этого не понимаешь? Я заслужил это наказание. Я сам решил свою судьбу. Я умоляю тебя, как друга. Пожалуйста, не позволяй им писать еще что-нибудь обо мне. Пускай пишут о женщинах, о сестрах, – это да. Но не мучайте меня, я выбрал свою судьбу и нашел в этом покой. Обещай мне, Лин, что выполнишь мою просьбу. Поклянись!

Я вцепился в ромбики решетки и чувствовал, как холод ржавого металла пробирает меня до самых костей. Шум в помещении напоминал грохот ливня, обрушивающегося на покореженные крыши трущобных лачуг. Жалобные и умоляющие вопли, полные тоски и любви, крик, плач, истерический смех метались между двумя клетками.

– Поклянись мне, Лин! – повторил он. В глазах его было страдание и отчаянная мольба.

– Ну ладно, ладно, – с трудом выдавил я. Мое горло не хотело произносить эти слова.

– Нет, поклянись как следует!

– Ну хорошо! Хорошо! Клянусь! Господи, помилуй меня! Я клянусь… что не буду помогать тебе.

Он с облегчением вздохнул и улыбнулся. Красота этой улыбки прожигала меня насквозь.

– Спасибо, Линбаба! – крикнул он радостно. – И не подумай, что я не благодарен, но лучше не приходи больше ко мне. Я не хочу этого. Можешь передавать мне деньги иногда, если хочешь, но, пожалуйста, не приходи. Здесь теперь вся моя жизнь, и если ты будешь приходить, мне будет очень тяжело. Я буду думать о том, о чем здесь нельзя думать. Спасибо тебе большое, Лин. Я желаю тебе всяческого счастья.

Он сложил руки, благословляя меня, и слегка наклонил голову. Я больше не видел его глаз. Отпустив решетку, он оказался во власти толпы заключенных, которая оттеснила его, заслонив от меня стеной размахивающих рук и кричащих лиц. Я увидел, как дверь позади них открылась, и Ананд покинул помещение, растаяв в жарком желтом дневном мареве. Голова его была высоко поднята, плечи мужественно распрямлены.

Я вышел из тюрьмы. Волосы мои были мокрыми, рубашка насквозь пропиталась потом. Сощурив глаза от яркого солнца, я оглядел заполненную народом улицу, стараясь погрузиться в ее поток, ее ритм и не думать об Ананде в длинной камере с надзирателями, о Большом Рахуле, избиениях и копошащихся мерзких вшах. Вечером я вместе с Прабакером и Джонни Сигаром, двумя друзьями Ананда, буду праздновать их двойную свадьбу. А позже, ночью, Ананд будет корчиться в беспокойном населенном назойливыми тварями сне на каменном полу рядом с двумя сотнями других заключенных. И так будет продолжаться пятнадцать лет.

Доехав на такси до дома, я встал под горячий душ, смывая с кожи липкий зуд воспоминаний. Чуть позже я позвонил Чандре Мехте, чтобы окончательно договориться с ним о танцевальном ансамбле, который я нанял для выступления на свадьбе Прабакера. Затем набрал номер Кавиты Сингх и сказал ей, что Ананд просил нас не разворачивать кампанию в его поддержку. Она восприняла просьбу Ананда, я думаю, с облегчением. Кавита всем сердцем сочувствовала ему, но с самого начала боялась, что кампания потерпит неудачу, и это крушение надежд добьет его окончательно. Она была рада также, что Ананд одобрил ее статью о Голубых сестрах. История с сестрами завораживала ее, она договорилась с режиссером-документалистом, что они вместе навестят их в трущобах. Кавите хотелось поговорить со мной об этом проекте, голос ее искрился энтузиазмом, но я не мог заставить себя болтать с ней и сказал, что позвоню ей позже.

Я вышел на свой маленький балкон, открыв голую грудь звукам и запахам города. В дворике под балконом трое молодых людей разучивали танец из нового болливудского фильма. Они сокрушенно смеялись, путаясь в движениях, и разразились победным кличем, когда им наконец удалось повторить без ошибок целый пассаж. В другом дворике несколько женщин, присев на корточки, мыли посуду мочалками из кокосового волокна, похожими на маленькие анемоны, и длинными кусками мыла цвета коралла. Между делом они делились друг с другом шокирующими сплетнями относительно эксцентричных привычек некоторых мужчин по соседству и бросали колкие замечания в их адрес. До меня доносились взрывы смеха и визг. Подняв голову, я увидел пожилого человека, сидящего у окна напротив. Он наблюдал за тем, как я наблюдаю за людьми во дворе. Наши глаза встретились, я улыбнулся ему. Он помотал головой и ответил мне довольной ухмылкой.

Мое душевное равновесие восстановилось. Я оделся и вышел на улицу. Обойдя пункты сбора валюты, добытой на черном рынке, я заглянул в паспортную мастерскую Абдула Гани, а затем в реформированный мною по поручению Кадера центр обработки контрабандного золота. За каких-нибудь три часа я совершил тридцать отдельных преступлений, если не больше. Совершая их, я улыбался людям, и они улыбались мне. Однако в случае необходимости я мог и «оскалить зубы», как принято говорить среди гангстеров, заставляя людей отпрянуть и опустить глаза в страхе. Я шел путем гунды. Я делал свою работу, как надо, я выглядел, как надо. Я говорил на трех языках. Я зарабатывал деньги и был свободен. Но в самом дальнем темном углу моего сознания, в тайной портретной галерее появился новый образ – Ананд, сложивший ладони в индийском приветственном жесте, с сияющей улыбкой, которая была молитвой и благословением.

Все, что ты воспринимаешь осязанием, зрением, вкусом, обонянием или даже мысленно, неизбежно оказывает на тебя воздействие, пусть самое крошечное. На некоторые вещи – чириканье птички, пролетевшей вечером мимо твоего окна, или цветок, замеченный в траве уголком глаза, – ты даже не обращашь внимания, но они тоже воздействуют на тебя. Другие, более значимые, – твой триумф, большое горе или твое отражение в глазах человека, которого ты только что пырнул ножом, – поступают в твою тайную коллекцию и изменяют твою жизнь навсегда.

Подобное воздействие оказал на меня Ананд, оставшийся в галерее моей памяти таким, каким я видел его в самый последний момент. Чувство, которое я испытывал при этом, не было состраданием, хотя я и жалел его, как может жалеть кого-то лишь несвободный человек. Это не было стыдом, хотя мне было очень стыдно за то, что я не выслушал его, когда он хотел рассказать мне о Рашиде. Это было какое-то иное чувство, настолько необычное, что я осознал его только годы спустя. Это была зависть. Зависть навечно закрепила образ Ананда в моей памяти. Я завидовал его силе, позволившей ему идти с прямой спиной и высоко поднятой головой навстречу долгим годам страданий. Я завидовал его мужеству, спокойствию в его душе и полному пониманию себя самого. Кадербхай говорил, что если мы завидуем чему-то достойному, стремясь подняться до него, это приближает нас к мудрости. Я надеюсь, что он был неправ. Я надеюсь, что это приближает к чему-то большему, потому что с того момента у тюремной решетки я прожил целую жизнь, но по-прежнему завидую примирению Ананда с судьбой и мечтаю о таком же примирении всем своим покалеченным и мятущимся сердцем.

No comments for this topic.
 

Яндекс.Метрика